Неточные совпадения
Вера больна, очень больна, хотя в этом и не признается; я
боюсь, чтобы не было у нее чахотки или той
болезни, которую называют fievre lente [Fievre lente — медленная, изнурительная лихорадка.] —
болезнь не русская вовсе, и ей на нашем языке нет названия.
Прошла высокая, толстая женщина с желтым, студенистым лицом, ее стеклянные глаза вытеснила из глазниц базедова
болезнь, женщина держала голову так неподвижно, точно
боялась, что глаза скатятся по щекам на песок дорожки.
А Татьяна Марковна старалась угадывать будущее Веры,
боялась, вынесет ли она крест покорного смирения, какой судьба, по ее мнению, налагала, как искупление за «грех»? Не подточит ли сломленная гордость и униженное самолюбие ее нежных, молодых сил? Излечима ли ее тоска, не обратилась бы она в хроническую
болезнь?
— Ну да, так я и знал, народные предрассудки: «лягу, дескать, да, чего доброго, уж и не встану» — вот чего очень часто
боятся в народе и предпочитают лучше проходить
болезнь на ногах, чем лечь в больницу. А вас, Макар Иванович, просто тоска берет, тоска по волюшке да по большой дорожке — вот и вся
болезнь; отвыкли подолгу на месте жить. Ведь вы — так называемый странник? Ну, а бродяжество в нашем народе почти обращается в страсть. Это я не раз заметил за народом. Наш народ — бродяга по преимуществу.
Да, — прибавила она, смотря мне ясно в глаза и, вероятно, поймав на лету что-то в моем взгляде, — да, я
боялась тоже и за участь мою: я
боялась, что он… под влиянием своей
болезни… мог лишить меня и своих милостей…
А я, бывало, не только что смотреть с любопытством неразумным, я и взглянуть-то на него
боялся. Измучен был я до
болезни, и душа моя была полна слез. Ночной даже сон потерял.
Да и меня могли в большей скорости, в случае чего, приехать и защитить, ибо сам я вам на
болезнь Григория Васильича к тому же указывал, да и то, что падучей
боюсь.
По рассказам тазов, 30 лет тому назад на реке Санхобе свирепствовала оспа. Не было ни одной фанзы, которую не посетила бы эта страшная
болезнь. Китайцы
боялись хоронить умерших и сжигали их на кострах, выволакивая трупы из фанз крючьями. Были случаи, когда вместе с мертвыми сжигались и больные, впавшие в бессознательное состояние.
— Мне, право, совестно перед тобою, Александр, — проговорил больной: — какую смешную роль ты играешь, сидя ночь у больного,
болезнь которого вовсе не требует этого. Но я тебе очень благодарен. Ведь я не могу уговорить ее взять хоть сиделку, если
боится оставить одного, — никому не могла доверить.
Года за два до перевода в Вятку он начал хиреть, какая-то рана на ноге развилась в костоеду, старик сделался угрюм и тяжел,
боялся своей
болезни и смотрел взглядом тревожной и беспомощной подозрительности на свою жену.
Отец едва ли даже знал о его
болезни, а матушка рассуждала так: «Ничего! отлежится к весне! этакие-то еще дольше здоровых живут!» Поэтому, хотя дворовые и жалели его, но, ввиду равнодушия господ,
боялись выказывать деятельное сочувствие.
— Не об том я. Не нравится мне, что она все одна да одна, живет с срамной матерью да хиреет. Посмотри, на что она похожа стала! Бледная, худая да хилая, все на грудь жалуется.
Боюсь я, что и у ней та же
болезнь, что у покойного отца. У Бога милостей много. Мужа отнял, меня разума лишил — пожалуй, и дочку к себе возьмет. Живи, скажет, подлая, одна в кромешном аду!
Я
боюсь именно
болезней, заразы, всегда представляю себе дурной исход
болезни.
— Не знаю, я только
боюсь… Мне даже домой хочется уехать. Ты знаешь, доктор у меня нашел
болезнь: нервы.
Максим
боялся, что это только временная перемена, вызванная тем, что нервная напряженность ослаблена
болезнью.
Не
бойся ни осмеяния, ни мучения, ни
болезни, ни заточения, ниже самой смерти.
А ваше, ваше, может быть, положит в них начало…
болезни…
боюсь сказать какой; хотя не закраснеетесь, но рассердитесь.
Родион Потапыч сидел на своей Рублихе и ничего не хотел знать. Благодаря штольне углубление дошло уже до сорок шестой сажени. Шахта стоила громадных денег, но за нее поэтому так и держались все. Смертельная
болезнь только может подтачивать организм с такой последовательностью, как эта шахта. Но Родион Потапыч один не терял веры в свое детище и
боялся только одного: что компания не даст дальнейших ассигновок.
Она пришла к нему на четвертый день его
болезни, застав его совершенно одинокого с растерявшейся и плачущей Афимьей, которая рассказала Лизе, что у них нет ни гроша денег, что она
боится, как бы Василий Иванович не умер и чтобы ее не потащили в полицию.
— Люба, скажи мне… не
бойся говорить правду, что бы ни было… Мне сейчас там, в доме, сказали, что будто ты больна одной
болезнью… знаешь, такой, которая называется дурной
болезнью. Если ты мне хоть сколько-нибудь веришь, скажи, голубчик, скажи, так это или нет?
Первые четыре дня ее
болезни мы, я и доктор, ужасно за нее
боялись, но на пятый день доктор отвел меня в сторону и сказал мне, что
бояться нечего и она непременно выздоровеет. Это был тот самый доктор, давно знакомый мне старый холостяк, добряк и чудак, которого я призывал еще в первую
болезнь Нелли и который так поразил ее своим Станиславом на шее, чрезвычайных размеров.
Военную — потому что тут был уже кандидатом какой-то полководец, состоявший, в ожидании, на службе у некоего концессионера; морскую — потому что
боялся морской
болезни; финансовую — потому что не смел обойти жидка, у которого постоянно занимал деньги.
— Бедность, голод и
болезни — вот что дает людям их работа. Все против нас — мы издыхаем всю нашу жизнь день за днем в работе, всегда в грязи, в обмане, а нашими трудами тешатся и объедаются другие и держат нас, как собак на цепи, в невежестве — мы ничего не знаем, и в страхе — мы всего
боимся! Ночь — наша жизнь, темная ночь!
Частная служба хотя не представляла прежней устойчивости, особливо у Надежды Владимировны, но все-таки не приносила особенных ущербов. Колесо было пущено, составилась репутация, — стало быть, и с этой стороны
бояться было нечего. Но
бояться чего-нибудь все-таки было надобно.
Боялись, что вдруг придет
болезнь и поставит кого-нибудь из них в невозможность работать…
— Не скучаете ли вы вашей провинциальной жизнию, которой вы так
боялись? — отнеслась та к Калиновичу с намерением, кажется, перебить разговор матери о
болезни.
Но все-таки в овраге, среди прачек, в кухнях у денщиков, в подвале у рабочих-землекопов было несравнимо интереснее, чем дома, где застывшее однообразие речей, понятий, событий вызывало только тяжкую и злую скуку. Хозяева жили в заколдованном кругу еды,
болезней, сна, суетливых приготовлений к еде, ко сну; они говорили о грехах, о смерти, очень
боялись ее, они толклись, как зерна вокруг жернова, всегда ожидая, что вот он раздавит их.
— Я, право, не знаю, чего вы от меня хотите? После ее
болезни я стал замечать ее грусть и его немое безвыходное отчаяние. Я почти перестал ходить к ним, вы это знаете, а чего мне это стоило, знаю я; двадцать раз принимался я писать к ней — и,
боясь ухудшить ее состояние, не писал; я бывал у них — и молчал; в чем же вы меня упрекаете, что вы хотите от меня, надеюсь, что не простое желание бросить в меня несколько оскорбительных выражений привело вас ко мне?
— Нет, — отвечал Дергальский, — не имею… Я слихал, сто будто нас полицеймейстель своих позальных солдат от всех
болезней келосином лечит и очень холосо; но будто бы у них от этого животы насквозь светятся; однако я
боюсь это утвельздать, потому сто, мозет быть, мне все это на смех говолили, для того, стоб я это ласпустил, а потом под этот след хотят сделать какую-нибудь действительную гадость, и тогда пло ту уз нельзя будет сказать. Я тепель остолозен.
Бубнов(зевая). И опять же — смерть слова не
боится!..
Болезнь —
боится слова, а смерть — нет!
Я испытал голод, холод,
болезни, лишение свободы; личного счастья я не знал и не знаю, приюта у меня нет, воспоминания мои тяжки, и совесть моя часто
боится их.
Душа моя, вы все осторожны со мною, деликатничаете,
боитесь сказать правду, но думаете, я не знаю, какая у меня
болезнь?
Курица не
боится того, что может случиться с ее цыпленком, не знает всех тех
болезней, которые могут постигнуть его, не знает всех тех средств, которыми люди воображают, что они могут спасать от
болезней и смерти.
— Я не
боюсь морской
болезни.
— Вот тебя тут, Настасьюшка, никто не будет беспокоить, — сказал Крылушкин, — хочешь сиди, хочешь спи, хочешь работай или гуляй, — что хочешь, то и делай. А скучно станет, вот с Митревной поболтай, ко мне приди, вот тут же через Митревнину комнату. Не скучай! Чего скучать? Все божья власть, бог дал горе, бог и обрадует. А меня ты не
бойся; я такой же человек, как и ты. Ничего я не знаю и ни с кем не знаюсь, а верую, что всякая
болезнь от господа посылается на человека и по господней воле проходит.
Обладал он и еще одним редким свойством: как есть люди, которые никогда не знали головной боли, так он не знал, что такое страх. И когда другие
боялись, относился к этому без осуждения, но и без особенного сочувствия, как к довольно распространенной
болезни, которою сам, однако, ни разу не хворал. Товарищей своих, особенно Васю Каширина, он жалел; но это была холодная, почти официальная жалость, которой не чужды были, вероятно, и некоторые из судей.
Уже давно, с первых дней заключения, начал фантазировать ее слух. Очень музыкальный, он обострялся тишиною и на фоне ее из скудных крупиц действительности, с ее шагами часовых в коридоре, звоном часов, шелестом ветра на железной крыше, скрипом фонаря, творил целые музыкальные картины. Сперва Муся
боялась их, отгоняла от себя, как болезненные галлюцинации, потом поняла, что сама она здорова и никакой
болезни тут нет, — и стала отдаваться им спокойно.
В госпиталь он не хотел идти,
боясь, что там будет лишен последнего удобства — одиночества, и потому он постоянно скрывал свою
болезнь от тюремного начальства.
До
болезни тоже
боялся я быть смешным и потому рабски обожал рутину во всем, что касалось наружного; с любовию вдавался в общую колею и всей душою пугался в себе всякой эксцентричности.
— Ты — встань, милая, вставай! Подними руки-то, не
бойся! Ты вставай, вставай без страха!
Болезная, вставай! Милая! Подними ручки-то!
Во всю
болезнь матери он не хотел идти прочь от ее постели; сидел, стоял подле нее; глядел беспрестанно ей в глаза; спрашивал: «Лучше ли тебе, милая?» — «Лучше, лучше», — говорила она, пока говорить могла, — смотрела на него: глаза ее наполнялись слезами — смотрела на небо — хотела ласкать любимца души своей и
боялась, чтобы ее
болезнь не пристала к нему — то говорила с улыбкою: «Сядь подле меня», то говорила со вздохом: «Поди от меня!..» Ах!
Смерти не
боялись, зато ко всем
болезням относились с преувеличенным страхом.
— Не то важно, что Анна умерла от родов, а то, что все эти Анны, Мавры, Пелагеи с раннего утра до потемок гнут спины, болеют от непосильного труда, всю жизнь дрожат за голодных и больных детей, всю жизнь
боятся смерти и
болезней, всю жизнь лечатся, рано блекнут, рано старятся и умирают в грязи и в вони; их дети, подрастая, начинают ту же музыку, и так проходят сот-ни лет, и миллиарды людей живут хуже животных — только ради куска хлеба, испытывая постоянный страх.
Ольга Петровна. Это, папа,
болезнь, а не порок; но что Мямлин умен, в этом я убедилась в последний раз, когда он так логично и последовательно отстаивал тебя. (Граф отрицательно качает головой.) Ты, папа, не можешь судить об его уме, потому что, как сам мне Мямлин признавался, он так
боится твоего вида, что с ним сейчас же делается припадок его
болезни и он не в состоянии высказать тебе ни одной своей мысли.
В своих диагнозах и предсказаниях насчет дальнейшего течения
болезни я то и дело ошибался так, что
боялся показаться пациентам на глаза.
И святой сказал: «Ничего из этого не желаю, потому что господу богу подобает избавлять людей от того, что он посылает им: от нужды и страданий, от
болезней и от преждевременной смерти. Любви же от людей я
боюсь.
Боюсь, как бы любовь людская не соблазнила меня, не помешала мне в одном главном моем деле, в том, чтобы увеличить в себе любовь к богу и к людям».
У тетушки и у Гильдегарды Васильевны был талант к лечению больных крестьян, и им это было нипочем, так как они не
боялись заразиться.
Болезнь, которою умирали наши крестьяне, началась было на деревне и у тети Полли, но там ей не дали развиться. Тетя и Гильдегарда тотчас же отделяли больных из семьи и клали их в просторную столярную мастерскую, где и лечили их, чем знали, с хорошим успехом.
Забоюсь, — так кто же будет лечить меня от испуга, где же взять ангела, как Соню?» Подросток пишет про себя: «Валялась на постели какая-то соломинка, а не человек, — и не по
болезни только!» Иван Карамазов жалуется Алеше на черта: «Он меня трусом назвал!
— И что мне с ним делать? — обратился ко мне, по уходе его, Бугров. — Беда мне с ним! Днем всё думает, думает… а ночью стонет. Спит, а сам стонет и охает…
Болезнь какая-то… Что мне с ним делать, ума не приложу! Спать не дает…
Боюсь, чтоб не помешался. Подумают, что ему плохо у меня жить… а чем плохо? И ест с нами и пьет с нами… Денег только не даем… Дай ему, а он их пропьет или разбросает… Вот еще попута на мою голову! Господи, прости меня грешного!
Мне все лезет в голову эта проклятая шхуна с опущенными парусами, на которой Я никогда не плавал, так как
боюсь морской
болезни!
Тот парадоксальный факт, что человек может
бояться умереть от заразной
болезни или несчастного случая и не
боится умереть на войне или мучеником за веру или идею, свидетельствует о том, что вечность менее страшна, когда человек поднимается от обыденности на высоту.