Неточные совпадения
Председатель вставал с места и
начинал корчиться; примеру его следовали другие; потом мало-помалу все
начинали скакать, кружиться, петь и кричать и производили эти неистовства до тех пор, покуда, совершенно измученные, не
падали ниц.
Одоевец пошел против бунтовщиков и тоже
начал неослабно
палить, но, должно быть,
палил зря, потому что бунтовщики не только не смирялись, но увлекли за собой чернонёбых и губошлепов.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который, к счастию, успели потушить в самом
начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и
пало оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать с пристрастием, но он, как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
Теперь, когда он не мешал ей, она знала, что делать, и, не глядя себе под ноги и с досадой спотыкаясь по высоким кочкам и
попадая в воду, но справляясь гибкими, сильными ногами,
начала круг, который всё должен был объяснить ей.
Степан Аркадьич срезал одного в тот самый момент, как он собирался
начать свои зигзаги, и бекас комочком
упал в трясину. Облонский неторопливо повел за другим, еще низом летевшим к осоке, и вместе со звуком выстрела и этот бекас
упал; и видно было, как он выпрыгивал из скошенной осоки, биясь уцелевшим белым снизу крылом.
— Правда, правда! — отвечала она, — я буду весела. — И с хохотом схватила свой бубен,
начала петь, плясать и прыгать около меня; только и это не было продолжительно; она опять
упала на постель и закрыла лицо руками.
Было холодно, я три ночи не
спал, измучился и
начал сердиться.
Вот выходят одна девка и один мужчина на середину и
начинают говорить друг другу стихи нараспев, что
попало, а остальные подхватывают хором.
Она ужасно мучилась, стонала, и только что боль
начинала утихать, она старалась уверить Григорья Александровича, что ей лучше, уговаривала его идти
спать, целовала его руку, не выпускала ее из своих.
Им овладело беспокойство,
Охота к перемене мест
(Весьма мучительное свойство,
Немногих добровольный крест).
Оставил он свое селенье,
Лесов и нив уединенье,
Где окровавленная тень
Ему являлась каждый день,
И
начал странствия без цели,
Доступный чувству одному;
И путешествия ему,
Как всё на свете, надоели;
Он возвратился и
попал,
Как Чацкий, с корабля на бал.
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора. Мать уже в зале (нем.).] — крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто
сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь,
начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] — говорил он.
Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, — а каково мне?» — и
начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг
упадет с шумом слишком большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания.
У меня недоставало сил стащить его с места, и я
начинал кричать: «Ату! ату!» Тогда Жиран рвался так сильно, что я насилу мог удерживать его и не раз
упал, покуда добрался до места.
В другое время все это, конечно, внушало много уважения, но на этот раз Аркадий Иванович оказался как-то особенно нетерпеливым и наотрез пожелал видеть невесту, хотя ему уже и доложили в самом
начале, что невеста легла уже
спать.
Он отворил дверь и
начал слушать: в доме все совершенно
спало.
— Добивай! — кричит Миколка и вскакивает, словно себя не помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что
попало — кнуты, палки, оглоблю — и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка становится сбоку и
начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает морду, тяжело вздыхает и умирает.
Раскольников в бессилии
упал на диван, но уже не мог сомкнуть глаз; он пролежал с полчаса в таком страдании, в таком нестерпимом ощущении безграничного ужаса, какого никогда еще не испытывал. Вдруг яркий свет озарил его комнату: вошла Настасья со свечой и с тарелкой супа. Посмотрев на него внимательно и разглядев, что он не
спит, она поставила свечку на стол и
начала раскладывать принесенное: хлеб, соль, тарелку, ложку.
От природы была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до того яростно стала желать и требовать, чтобы все жили в мире и радости и не смели жить иначе, что самый легкий диссонанс в жизни, самая малейшая неудача стали приводить ее тотчас же чуть не в исступление, и она в один миг, после самых ярких надежд и фантазий,
начинала клясть судьбу, рвать и метать все, что ни
попадало под руку, и колотиться головой об стену.
— А па-а-азвольте спросить, это вы насчет чего-с, —
начал провиантский, — то есть на чей… благородный счет… вы изволили сейчас… А впрочем, не надо! Вздор! Вдова! Вдовица! Прощаю…
Пас! — и он стукнул опять водки.
Точно он
попал клочком одежды в колесо машины, и его
начало в нее втягивать.
Соня
упала на ее труп, обхватила ее руками и так и замерла, прильнув головой к иссохшей груди покойницы. Полечка припала к ногам матери и целовала их, плача навзрыд. Коля и Леня, еще не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили один другого обеими руками за плечики и, уставившись один в другого глазами, вдруг вместе, разом, раскрыли рты и
начали кричать. Оба еще были в костюмах: один в чалме, другая в ермолке с страусовым пером.
— Долой с квартир! Сейчас! Марш! — и с этими словами
начала хватать все, что ни попадалось ей под руку из вещей Катерины Ивановны, и скидывать на пол. Почти и без того убитая, чуть не в обмороке, задыхавшаяся, бледная, Катерина Ивановна вскочила с постели (на которую
упала было в изнеможении) и бросилась на Амалию Ивановну. Но борьба была слишком неравна; та отпихнула ее, как перышко.
Это был господин немолодых уже лет, чопорный, осанистый, с осторожною и брюзгливою физиономией, который
начал тем, что остановился в дверях, озираясь кругом с обидно-нескрываемым удивлением и как будто спрашивал взглядами: «Куда ж это я
попал?» Недоверчиво и даже с аффектацией [С аффектацией — с неестественным, подчеркнутым выражением чувств (от фр. affecter — делать что-либо искусственным).] некоторого испуга, чуть ли даже не оскорбления, озирал он тесную и низкую «морскую каюту» Раскольникова.
Тут он взял от меня тетрадку и
начал немилосердно разбирать каждый стих и каждое слово, издеваясь надо мной самым колким образом. Я не вытерпел, вырвал из рук его мою тетрадку и сказал, что уж отроду не покажу ему своих сочинений. Швабрин посмеялся и над этой угрозою. «Посмотрим, — сказал он, — сдержишь ли ты свое слово: стихотворцам нужен слушатель, как Ивану Кузмичу графинчик водки перед обедом. А кто эта Маша, перед которой изъясняешься в нежной страсти и в любовной
напасти? Уж не Марья ль Ивановна?»
Василий Иванович дал ему слово не беспокоиться, тем более что и Арина Власьевна, от которой он, разумеется, все скрыл,
начинала приставать к нему, зачем он не
спит и что с ним такое подеялось?
— Что такое, господи! — пролепетала, выбегая из гостиной, старушка и, ничего не понимая, тут же в передней
упала к ногам Анны Сергеевны и
начала, как безумная, целовать ее платье.
Ново и неприятно было и то, что мать
начала душиться слишком обильно и такими крепкими духами, что, когда Клим, уходя
спать, целовал ей руку, духи эти щипали ноздри его, почти вызывая слезы, точно злой запах хрена.
Самгин обиделся, сердито швырнул листки на стол, но один из них
упал на пол. Клим поднял листок и снова
начал читать стоя.
Не поняв состояния его ума, я было
начал говорить с ним серьезно, но он
упал, — представьте! — на колени предо мной и продолжал увещания со стоном и воплями, со слезами — да!
Варвара утомленно закрыла глаза, а когда она закрывала их, ее бескровное лицо становилось жутким. Самгин тихонько дотронулся до руки Татьяны и, мигнув ей на дверь, встал. В столовой девушка
начала расспрашивать, как это и откуда
упала Варвара, был ли доктор и что сказал. Вопросы ее следовали один за другим, и прежде, чем Самгин мог ответить, Варвара окрикнула его. Он вошел, затворив за собою дверь, тогда она, взяв руку его, улыбаясь обескровленными губами, спросила тихонько...
Клим был уверен, что, если бы дети
упали, расшиблись, — мать
начала бы радостно смеяться.
Лакей вдвинул в толпу стол, к нему — другой и, с ловкостью акробата подбросив к ним стулья,
начал ставить на стол бутылки, стаканы; кто-то подбил ему руку, и одна бутылка,
упав на стаканы, побила их.
Клим остался,
начали пить красное вино, а потом Лютов и дьякон незаметно исчезли, Макаров
начал учиться играть на гитаре, а Клим, охмелев, ушел наверх и лег
спать. Утром Макаров, вооруженный медной трубой, разбудил его.
За спиною Самгина, толкнув его вперед, хрипло рявкнула женщина, раздалось тихое ругательство, удар по мягкому, а Самгин очарованно смотрел, как передовой солдат и еще двое, приложив ружья к плечам,
начали стрелять. Сначала
упал, высоко взмахнув ногою, человек, бежавший на Воздвиженку, за ним, подогнув колени, грузно свалился старик и пополз, шлепая палкой по камням, упираясь рукой в мостовую; мохнатая шапка свалилась с него, и Самгин узнал: это — Дьякон.
— Что ты —
спал? — хрипло спросил Дронов, задыхаясь, кашляя; уродливо толстый, с выпученным животом, он, расстегивая пальто, опустив к ногам своим тяжелый пакет,
начал вытаскивать из карманов какие-то свертки, совать их в руки Самгина. — Пища, — объяснил он, вешая пальто. — Мне эта твоя толстая дурында сказала, что у тебя ни зерна нет.
— Почему? — повторила она и быстро обернулась к нему с веселым лицом, наслаждаясь тем, что на каждом шагу умеет ставить его в тупик. — А потому, — с расстановкой
начала потом, — что вы не
спали ночь, писали все для меня; я тоже эгоистка! Это, во-первых…
Она вспрянула от сна, поправила платок на голове, подобрала под него пальцем клочки седых волос и, притворяясь, что будто не
спала совсем, подозрительно поглядывает на Илюшу, потом на барские окна и
начинает дрожащими пальцами тыкать одну в другую спицы чулка, лежавшего у нее на коленях.
Между тем жара
начала понемногу
спадать; в природе стало все поживее; солнце уже подвинулось к лесу.
— А одеяло, а занавески… —
начал Штольц, — тоже привычка? Жаль переменить эти тряпки? Помилуй, неужели ты можешь
спать на этой постели? Да что с тобой?
А другой быстро, без всяких предварительных приготовлений, вскочит обеими ногами с своего ложа, как будто боясь потерять драгоценные минуты, схватит кружку с квасом и, подув на плавающих там мух, так, чтоб их отнесло к другому краю, отчего мухи, до тех пор неподвижные, сильно
начинают шевелиться, в надежде на улучшение своего положения, промочит горло и потом
падает опять на постель, как подстреленный.
Другой, Мишель, только лишь познакомился с Андрюшей, как поставил его в позицию и
начал выделывать удивительные штуки кулаками,
попадая ими Андрюше то в нос, то в брюхо, потом сказал, что это английская драка.
Но шалости прошли; я стал болен любовью, почувствовал симптомы страсти; вы стали задумчивы, серьезны; отдали мне ваши досуги; у вас заговорили нервы; вы
начали волноваться, и тогда, то есть теперь только, я испугался и почувствовал, что на меня
падает обязанность остановиться и сказать, что это такое.
Но она, вместо ответа,
начала биться у него в руках, вырываясь,
падая, вставая опять.
Он подумал немного, потупившись, крупные складки показались у него на лбу, потом запер дверь, медленно засучил рукава и, взяв старую вожжу, из висевших на гвозде,
начал отвешивать медленные, но тяжелые удары по чему ни
попало.
— Кузина, бросьте этот тон! —
начал он дружески, горячо и искренно, так что она почти смягчилась и мало-помалу приняла прежнюю, свободную, доверчивую позу, как будто видела, что тайна ее
попала не в дурные руки, если только тут была тайна.
— Ох, ох — je n’en puis plus [я не могу больше (фр.).] — ox, ox! —
начала Крицкая,
падая со стула.
Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая бабушке, колебалась, рассказать ли ей или нет о том, что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила тем, что ушла
спать, не рассказавши. Собиралась не раз, да не знала, с чего
начать. Не сказала также ничего и о припадке «братца», легла пораньше, но не могла заснуть скоро: щеки и уши все горели.
Дома у себя он натаскал глины, накупил моделей голов, рук, ног, торсов, надел фартук и
начал лепить с жаром, не
спал, никуда не ходил, видясь только с профессором скульптуры, с учениками, ходил с ними в Исакиевский собор, замирая от удивления перед работами Витали, вглядываясь в приемы, в детали, в эту новую сферу нового искусства.
Наконец из калитки вышел какой-то чиновник, пожилой; судя по виду,
спал, и его нарочно разбудили; не то что в халате, а так, в чем-то очень домашнем; стал у калитки, заложил руки назад и
начал смотреть на меня, я — на него.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен
падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!