Неточные совпадения
За десять лет до прибытия
в Глупов он
начал писать проект"о вящем [Вящий (церковно-славянск.) — большой, высший.] армии и флотов по всему лицу распространении, дабы через то возвращение (sic) древней Византии под сень российския державы уповательным учинить", и каждый день прибавлял к нему по одной строчке.
— Да, я
пишу вторую часть Двух
Начал, — сказал Голенищев, вспыхнув от удовольствия при этом вопросе, — то есть, чтобы быть точным, я не
пишу еще, но подготовляю, собираю материалы. Она будет гораздо обширнее и захватит почти все вопросы. У нас,
в России, не хотят понять, что мы наследники Византии, —
начал он длинное, горячее объяснение.
В конце мая, когда уже всё более или менее устроилось, она получила ответ мужа на свои жалобы о деревенских неустройствах. Он
писал ей, прося прощения
в том, что не обдумал всего, и обещал приехать при первой возможности. Возможность эта не представилась, и до
начала июня Дарья Александровна жила одна
в деревне.
— Не обращайте внимания, — сказала Лидия Ивановна и легким движением подвинула стул Алексею Александровичу. — Я замечала… —
начала она что-то, как
в комнату вошел лакей с письмом. Лидия Ивановна быстро пробежала записку и, извинившись, с чрезвычайною быстротой
написала и отдала ответ и вернулась к столу. — Я замечала, — продолжала она начатый разговор, — что Москвичи,
в особенности мужчины, самые равнодушные к религии люди.
Но Алексей Александрович не чувствовал этого и, напротив того, будучи устранен от прямого участия
в правительственной деятельности, яснее чем прежде видел теперь недостатки и ошибки
в деятельности других и считал своим долгом указывать на средства к исправлению их. Вскоре после своей разлуки с женой он
начал писать свою первую записку о новом суде из бесчисленного ряда никому ненужных записок по всем отраслям управления, которые было суждено
написать ему.
В кабинете Алексей Александрович прошелся два раза и остановился у огромного письменного стола, на котором уже были зажжены вперед вошедшим камердинером шесть свечей, потрещал пальцами и сел, разбирая письменные принадлежности. Положив локти на стол, он склонил на бок голову, подумал с минуту и
начал писать, ни одной секунды не останавливаясь. Он
писал без обращения к ней и по-французски, упоребляя местоимение «вы», не имеющее того характера холодности, который оно имеет на русском языке.
Более всех других родов ему нравился французский грациозный и эффектный, и
в таком роде он
начал писать портрет Анны
в итальянском костюме, и портрет этот казался ему и всем, кто его видел, очень удачным.
Во-первых, я
пишу не повесть, а путевые записки; следовательно, не могу заставить штабс-капитана рассказывать прежде, нежели он
начал рассказывать
в самом деле.
— Вона! пошла
писать губерния! — проговорил Чичиков, попятившись назад, и как только дамы расселись по местам, он вновь
начал выглядывать: нельзя ли по выражению
в лице и
в глазах узнать, которая была сочинительница; но никак нельзя было узнать ни по выражению
в лице, ни по выражению
в глазах, которая была сочинительница.
Прошла любовь, явилась муза,
И прояснился темный ум.
Свободен, вновь ищу союза
Волшебных звуков, чувств и дум;
Пишу, и сердце не тоскует,
Перо, забывшись, не рисует
Близ неоконченных стихов
Ни женских ножек, ни голов;
Погасший пепел уж не вспыхнет,
Я всё грущу; но слез уж нет,
И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет:
Тогда-то я
начну писатьПоэму песен
в двадцать пять.
Конечно, вы не раз видали
Уездной барышни альбом,
Что все подружки измарали
С конца, с
начала и кругом.
Сюда, назло правописанью,
Стихи без меры, по преданью,
В знак дружбы верной внесены,
Уменьшены, продолжены.
На первом листике встречаешь
Qu’écrirez-vous sur ces tablettes;
И подпись: t. á. v. Annette;
А на последнем прочитаешь:
«Кто любит более тебя,
Пусть
пишет далее меня».
— Вот ваше письмо, —
начала она, положив его на стол. — Разве возможно то, что вы
пишете? Вы намекаете на преступление, совершенное будто бы братом. Вы слишком ясно намекаете, вы не смеете теперь отговариваться. Знайте же, что я еще до вас слышала об этой глупой сказке и не верю ей ни
в одном слове. Это гнусное и смешное подозрение. Я знаю историю и как и отчего она выдумалась. У вас не может быть никаких доказательств. Вы обещали доказать: говорите же! Но заранее знайте, что я вам не верю! Не верю!..
— Это мне удивительно, —
начал он после некоторого раздумья и передавая письмо матери, но не обращаясь ни к кому
в частности, — ведь он по делам ходит, адвокат, и разговор даже у него такой… с замашкой, — а ведь как безграмотно
пишет.
К удивлению Самгина все это кончилось для него не так, как он ожидал. Седой жандарм и товарищ прокурора вышли
в столовую с видом людей, которые поссорились; адъютант сел к столу и
начал писать, судейский, остановясь у окна, повернулся спиною ко всему, что происходило
в комнате. Но седой подошел к Любаше и негромко сказал...
— Так — кар-рашо! — угрожающе сказал человек,
начиная быстро
писать карандашом
в альбоме, и прислонился спиной к стене, широко расставив ноги.
Этот парень все более не нравился Самгину, весь не нравился. Можно было думать, что он рисуется своей грубостью и желает быть неприятным. Каждый раз, когда он
начинал рассказывать о своей анекдотической жизни, Клим, послушав его две-три минуты, демонстративно уходил. Лидия
написала отцу, что она из Крыма проедет
в Москву и что снова решила поступить
в театральную школу. А во втором, коротеньком письме Климу она сообщила, что Алина, порвав с Лютовым, выходит замуж за Туробоева.
— Пригласил вас, чтоб лично вручить бумаги ваши, — он постучал тупым пальцем по стопке бумаг, но не подвинул ее Самгину, продолжая все так же: — Кое-что прочитал и без комплиментов скажу — оч-чень интересно! Зрелые мысли, например: о необходимости консерватизма
в литературе. Действительно, батенька, черт знает как
начали писать; смеялся я, читая отмеченные вами примерчики: «
В небеса запустил ананасом, поет басом» — каково?
…Самгин сел к столу и
начал писать, заказав слуге бутылку вина. Он не слышал, как Попов стучал
в дверь, и поднял голову, когда дверь открылась. Размашисто бросив шляпу на стул, отирая платком отсыревшее лицо, Попов шел к столу, выкатив глаза, сверкая зубами.
Но Иноков, сидя
в облаке дыма, прислонился виском к стеклу и смотрел
в окно. Офицер согнулся, чихнул под стол, поправил очки, вытер нос и бороду платком и, вынув из портфеля пачку бланков,
начал не торопясь
писать.
В этой его неторопливости,
в небрежности заученных движений было что-то обидное, но и успокаивающее, как будто он считал обыск делом несерьезным.
— Вообще живем
в кабале у чиновников, верно
в газетах
пишут, — довольно громко сказал банщик Домогайлов и
начал рассказывать о том, как его оштрафовали...
— Хочу, чтоб ты меня устроил
в Москве. Я тебе
писал об этом не раз, ты — не ответил. Почему? Ну — ладно! Вот что, — плюнув под ноги себе, продолжал он. — Я не могу жить тут. Не могу, потому что чувствую за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло — не сезон. Человек, — он ударил себя кулаком
в грудь, — человек дожил до того, что
начинает чувствовать себя вправе быть подлецом. А я — не хочу! Может быть, я уже подлец, но — больше не хочу… Ясно?
Он сел к столу и
начал писать быстро, с жаром, с лихорадочной поспешностью, не так, как
в начале мая
писал к домовому хозяину. Ни разу не произошло близкой и неприятной встречи двух которых и двух что.
— Почему? — повторила она и быстро обернулась к нему с веселым лицом, наслаждаясь тем, что на каждом шагу умеет ставить его
в тупик. — А потому, — с расстановкой
начала потом, — что вы не спали ночь,
писали все для меня; я тоже эгоистка! Это, во-первых…
— Э! Какие выдумки! — отвечал Тарантьев. — Чтоб я
писать стал! Я и
в должности третий день не
пишу: как сяду, так слеза из левого глаза и
начнет бить; видно, надуло, да и голова затекает, как нагнусь… Лентяй ты, лентяй! Пропадешь, брат, Илья Ильич, ни за копейку!
—
Начал было
в гимназии, да из шестого класса взял меня отец и определил
в правление. Что наша наука! Читать,
писать, грамматике, арифметике, а дальше и не пошел-с. Кое-как приспособился к делу, да и перебиваюсь помаленьку. Ваше дело другое-с: вы проходили настоящие науки.
Райский пришел к себе и
начал с того, что списал письмо Веры слово
в слово
в свою программу, как материал для характеристики. Потом он погрузился
в глубокое раздумье, не о том, что она
писала о нем самом: он не обиделся ее строгими отзывами и сравнением его с какой-то влюбчивой Дашенькой. «Что она смыслит
в художественной натуре!» — подумал он.
— Попробую,
начну здесь, на месте действия! — сказал он себе ночью, которую
в последний раз проводил под родным кровом, — и сел за письменный стол. — Хоть одну главу
напишу! А потом, вдалеке, когда отодвинусь от этих лиц, от своей страсти, от всех этих драм и комедий, — картина их виднее будет издалека. Даль оденет их
в лучи поэзии; я буду видеть одно чистое создание творчества, одну свою статую, без примеси реальных мелочей… Попробую!..
Жаль, что ей понадобилась комедия,
в которой нужны и
начало и конец, и завязка и развязка, а если б она
писала роман, то, может быть, и не бросила бы.
«Не могу, сил нет, задыхаюсь!» — Она налила себе на руки одеколон, освежила лоб, виски — поглядела опять, сначала
в одно письмо, потом
в другое, бросила их на стол, твердя: «Не могу, не знаю, с чего
начать, что
писать? Я не помню, как я
писала ему, что говорила прежде, каким тоном… Все забыла!»
«Зачем ему секретарь? —
в страхе думал я, — он
пишет лучше всяких секретарей: зачем я здесь? Я — лишний!» Мне стало жутко. Но это было только
начало страха. Это опасение я кое-как одолел мыслью, что если адмиралу не недостает уменья, то недостанет времени самому
писать бумаги, вести всю корреспонденцию и излагать на бумагу переговоры с японцами.
Прежде всего они спросили, «какие мы варвары, северные или южные?» А мы им
написали, чтоб они привезли нам кур, зелени, рыбы, а у нас взяли бы деньги за это, или же ром, полотно и тому подобные предметы. Старик взял эту записку, надулся, как петух, и, с комическою важностью, с амфазом, нараспев,
начал декламировать написанное. Это отчасти напоминало мерное пение наших нищих о Лазаре. Потом, прочитав, старик
написал по-китайски
в ответ, что «почтенных кур у них нет». А неправда: наши видели кур.
Я заглянул за борт: там целая флотилия лодок, нагруженных всякой всячиной, всего более фруктами. Ананасы лежали грудами, как у нас репа и картофель, — и какие! Я не думал, чтоб они достигали такой величины и красоты. Сейчас разрезал один и
начал есть: сок тек по рукам, по тарелке, капал на пол. Хотел
писать письмо к вам, но меня тянуло на палубу. Я покупал то раковину, то другую безделку, а более вглядывался
в эти новые для меня лица. Что за живописный народ индийцы и что за неживописный — китайцы!
Нет науки о путешествиях: авторитеты,
начиная от Аристотеля до Ломоносова включительно, молчат; путешествия не попали под ферулу риторики, и писатель свободен пробираться
в недра гор, или опускаться
в глубину океанов, с ученою пытливостью, или, пожалуй, на крыльях вдохновения скользить по ним быстро и ловить мимоходом на бумагу их образы; описывать страны и народы исторически, статистически или только посмотреть, каковы трактиры, — словом, никому не отведено столько простора и никому от этого так не тесно
писать, как путешественнику.
Привалов не слушал его и торопливо пробегал письмо, помеченное Шатровским заводом. Это
писал Костя. Он получил из Петербурга известие, что дело по опеке затянется надолго, если Привалов лично не явится как можно скорее туда, чтобы сейчас же
начать хлопоты
в сенате. Бахарев умолял Привалова бросить все
в Узле и ехать
в Петербург. Это известие бросило Привалова
в холодный пот: оно было уж совсем некстати…
Кто
написал гениальную хулу на Христа «об Иисусе Сладчайшем и о горьких плодах мира», кто почувствовал темное
начало в Христе, источник смерти и небытия, истребление жизни, и противопоставил «демонической» христианской религии светлую религию рождения, божественное язычество, утверждение жизни и бытия?
— Хочет он обо мне, об моем деле статью
написать, и тем
в литературе свою роль
начать, с тем и ходит, сам объяснял.
В течение первых трех лет разлуки Андрюша
писал довольно часто, прилагал иногда к письмам рисунки. Г-н Беневоленский изредка прибавлял также несколько слов от себя, большей частью одобрительных; потом письма реже стали, реже, наконец совсем прекратились. Целый год безмолвствовал племянник; Татьяна Борисовна
начинала уже беспокоиться, как вдруг получила записочку следующего содержания...
Она бросалась
в постель, закрывала лицо руками и через четверть часа вскакивала, ходила по комнате, падала
в кресла, и опять
начинала ходить неровными, порывистыми шагами, и опять бросалась
в постель, и опять ходила, и несколько раз подходила к письменному столу, и стояла у него, и отбегала и, наконец, села,
написала несколько слов, запечатала и через полчаса схватила письмо, изорвала, сожгла, опять долго металась, опять
написала письмо, опять изорвала, сожгла, и опять металась, опять
написала, и торопливо, едва запечатав, не давая себе времени надписать адреса, быстро, быстро побежала с ним
в комнату мужа, бросила его да стол, и бросилась
в свою комнату, упала
в кресла, сидела неподвижно, закрыв лицо руками; полчаса, может быть, час, и вот звонок — это он, она побежала
в кабинет схватить письмо, изорвать, сжечь — где ж оно? его нет, где ж оно? она торопливо перебирала бумаги: где ж оно?
Кетчер
писал мне: «От старика ничего не жди». Этого-то и надо было. Но что было делать, как
начать? Пока я обдумывал по десяти разных проектов
в день и не решался, который предпочесть, брат мой собрался ехать
в Москву.
Когда я взошел
в его кабинет, он сидел
в мундирном сертуке без эполет и, куря трубку,
писал. Он
в ту же минуту встал и, прося меня сесть против него,
начал следующей удивительной фразой...
Отец мой обыкновенно
писал мне несколько строк раз
в неделю, он не ускорил ни одним днем ответа и не отдалил его, даже
начало письма было как всегда.
Правда того времени так, как она тогда понималась, без искусственной перспективы, которую дает даль, без охлаждения временем, без исправленного освещения лучами, проходящими через ряды других событий, сохранилась
в записной книге того времени. Я собирался
писать журнал,
начинал много раз и никогда не продолжал.
В день моего рождения
в Новгороде Natalie подарила мне белую книгу,
в которой я иногда
писал, что было на сердце или
в голове.
Славянофилы, с своей стороны,
начали официально существовать с войны против Белинского; он их додразнил до мурмолок и зипунов. Стоит вспомнить, что Белинский прежде
писал в «Отечественных записках», а Киреевский
начал издавать свой превосходный журнал под заглавием «Европеец»; эти названия всего лучше доказывают, что вначале были только оттенки, а не мнения, не партии.
Огарев еще прежде меня окунулся
в мистические волны.
В 1833 он
начинал писать текст для Гебелевой [Г е б е л ь — известный композитор того времени. (Прим. А. И. Герцена.)] оратории «Потерянный рай». «
В идее потерянного рая, —
писал мне Огарев, — заключается вся история человечества!» Стало быть,
в то время и он отыскиваемый рай идеала принимал за утраченный.
Записки эти не первый опыт. Мне было лет двадцать пять, когда я
начинал писать что-то вроде воспоминаний. Случилось это так: переведенный из Вятки во Владимир — я ужасно скучал. Остановка перед Москвой дразнила меня, оскорбляла; я был
в положении человека, сидящего на последней станции без лошадей!
Грановский и мы еще кой-как с ними ладили, не уступая
начал; мы не делали из нашего разномыслия личного вопроса. Белинский, страстный
в своей нетерпимости, шел дальше и горько упрекал нас. «Я жид по натуре, —
писал он мне из Петербурга, — и с филистимлянами за одним столом есть не могу… Грановский хочет знать, читал ли я его статью
в „Москвитянине“? Нет, и не буду читать; скажи ему, что я не люблю ни видеться с друзьями
в неприличных местах, ни назначать им там свидания».
— Случается, сударыня, такую бумажку
напишешь, что и к делу она совсем не подходит, — смотришь, ан польза! — хвалился, с своей стороны, Могильцев. — Ведь противник-то как
в лесу бродит. Читает и думает: «Это недаром! наверное, онкуда-нибудь далеко крючок закинул». И
начнет паутину кругом себя путать. Путает-путает, да
в собственной путанице и застрянет. А мы
в это время и еще загадку ему загадаем.
Валентин понял. Ему вдруг сделалось гнусно жить
в этом доме. Наскоро съездил он
в город,
написал доверенность отцу и
начал исподволь собираться. Затем он воспользовался первым днем, когда жена уехала
в город на танцевальный вечер, и исчез из Веригина.
Сел и стал
писать листы
в козацкое войско; а пани Катерина
начала качать ногою люльку, сидя на лежанке.
Доброму человеку не только развернуться, приударить горлицы или гопака, прилечь даже негде было, когда
в голову заберется хмель и ноги
начнут писать покой [Покой — название буквы «п»
в старинной русской азбуке.] — он — по.