Неточные совпадения
И точно: час без малого
Последыш говорил!
Язык его не слушался:
Старик слюною брызгался,
Шипел! И так расстроился,
Что правый глаз задергало,
А левый вдруг расширился
И — круглый, как у филина, —
Вертелся колесом.
Права
свои дворянские,
Веками освященные,
Заслуги, имя древнее
Помещик поминал,
Царевым гневом, Божиим
Грозил крестьянам, ежели
Взбунтуются они,
И накрепко приказывал,
Чтоб пустяков не думала,
Не баловалась вотчина,
А слушалась господ!
Потом
свою вахлацкую,
Родную, хором грянули,
Протяжную, печальную,
Иных покамест нет.
Не диво ли? широкая
Сторонка Русь крещеная,
Народу в ней тьма тём,
А ни в одной-то душеньке
Спокон
веков до нашего
Не загорелась песенка
Веселая и ясная,
Как вёдреный денек.
Не дивно ли? не страшно ли?
О время, время новое!
Ты тоже в песне скажешься,
Но как?.. Душа народная!
Воссмейся ж наконец!
Права
свои дворянские,
Веками освященные,
Вы предали!..» Сынам
Сказал: «Вы трусы подлые!
А если и действительно
Свой долг мы ложно поняли
И наше назначение
Не в том, чтоб имя древнее,
Достоинство дворянское
Поддерживать охотою,
Пирами, всякой роскошью
И жить чужим трудом,
Так надо было ранее
Сказать… Чему учился я?
Что видел я вокруг?..
Коптил я небо Божие,
Носил ливрею царскую.
Сорил казну народную
И думал
век так жить…
И вдруг… Владыко праведный...
Г-жа Простакова. Простил! Ах, батюшка!.. Ну! Теперь-то дам я зорю канальям
своим людям. Теперь-то я всех переберу поодиночке. Теперь-то допытаюсь, кто из рук ее выпустил. Нет, мошенники! Нет, воры!
Век не прощу, не прощу этой насмешки.
— Ох ты, наш батюшка! как нам не плакать-то, кормилец ты наш!
век мы
свой всё-то плачем… всё плачем! — всхлипывала в ответ старуха.
Все те вопросы о том, например, почему бывают неурожаи, почему жители держатся
своих верований и т. п., вопросы, которые без удобства служебной машины не разрешаются и не могут быть разрешены
веками, получили ясное, несомненное разрешение.
Ему было девять лет, он был ребенок; но душу
свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как
веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в
свою душу. Воспитатели его жаловались, что он не хотел учиться, а душа его была переполнена жаждой познания. И он учился у Капитоныча, у няни, у Наденьки, у Василия Лукича, а не у учителей. Та вода, которую отец и педагог ждали на
свои колеса, давно уже просочилась и работала в другом месте.
И я и миллионы людей, живших
века тому назад и живущих теперь, мужики, нищие духом и мудрецы, думавшие и писавшие об этом,
своим неясным языком говорящие то же, — мы все согласны в этом одном: для чего надо жить и что хорошо.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим
век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Смотря долго на имена их, он умилился духом и, вздохнувши, произнес: «Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! что вы, сердечные мои, поделывали на
веку своем? как перебивались?» И глаза его невольно остановились на одной фамилии: это был известный Петр Савельев Неуважай-Корыто, принадлежавший когда-то помещице Коробочке.
Теперь можно бы заключить, что после таких бурь, испытаний, превратностей судьбы и жизненного горя он удалится с оставшимися кровными десятью тысячонками в какое-нибудь мирное захолустье уездного городишка и там заклекнет [Заклекнуть — завянуть.] навеки в ситцевом халате у окна низенького домика, разбирая по воскресным дням драку мужиков, возникшую пред окнами, или для освежения пройдясь в курятник пощупать лично курицу, назначенную в суп, и проведет таким образом нешумный, но в
своем роде тоже небесполезный
век.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на
веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать
свое почтение первым его сановникам.
Быть можно дельным человеком
И думать о красе ногтей:
К чему бесплодно спорить с
веком?
Обычай деспот меж людей.
Второй Чадаев, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В
своей одежде был педант
И то, что мы назвали франт.
Он три часа по крайней мере
Пред зеркалами проводил
И из уборной выходил
Подобный ветреной Венере,
Когда, надев мужской наряд,
Богиня едет в маскарад.
На людей нынешнего
века он смотрел презрительно, и взгляд этот происходил столько же от врожденной гордости, сколько от тайной досады за то, что в наш
век он не мог иметь ни того влияния, ни тех успехов, которые имел в
свой.
Все подымалось и разбегалось, по обычаю этого нестройного, беспечного
века, когда не воздвигали ни крепостей, ни замков, а как попало становил на время соломенное жилище
свое человек.
Сколько ни живу я на
веку, не слышал я, паны-братья, чтобы козак покинул где или продал как-нибудь
своего товарища.
Следом за ними выехал и Демид Попович, коренастый козак, уже давно маячивший на Сечи, бывший под Адрианополем и много натерпевшийся на
веку своем: горел в огне и прибежал на Сечь с обсмаленною, почерневшею головою и выгоревшими усами.
Он тщательно скрывал от
своих товарищей эти движения страстной юношеской души, потому что в тогдашний
век было стыдно и бесчестно думать козаку о женщине и любви, не отведав битвы.
Только и успел сказать бедняк: «Пусть же пропадут все враги и ликует вечные
веки Русская земля!» И там же испустил дух
свой.
Она потупила
свои очи; прекрасными снежными полукружьями надвинулись на них
веки, окраенные длинными, как стрелы, ресницами.
А уж упал с воза Бовдюг. Прямо под самое сердце пришлась ему пуля, но собрал старый весь дух
свой и сказал: «Не жаль расстаться с светом. Дай бог и всякому такой кончины! Пусть же славится до конца
века Русская земля!» И понеслась к вышинам Бовдюгова душа рассказать давно отошедшим старцам, как умеют биться на Русской земле и, еще лучше того, как умеют умирать в ней за святую веру.
Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV
век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная
своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
Читатель! Верно, нет сомненья,
Что не одобришь ты конёва рассужденья;
Но с самой древности, в наш даже
век,
Не так ли дерзко человек
О воле судит Провиденья,
В безумной слепоте
своей,
Не ведая его ни цели, ни путей?
И так он
свой несчастный
векВлачил, ни зверь, ни человек,
Ни то ни сё, ни житель света,
Ни призрак мертвый…
«Я человек мягкий, слабый,
век свой провел в глуши, — говаривал он, — а ты недаром так много жил с людьми, ты их хорошо знаешь: у тебя орлиный взгляд».
— Ах, Василий Иваныч, — пролепетала старушка, — в кои-то
веки батюшку-то моего, голубчика-то, Енюшень-ку… — И, не разжимая рук, она отодвинула от Базарова
свое мокрое от слез, смятое и умиленное лицо, посмотрела на него какими-то блаженными и смешными глазами и опять к нему припала.
«Очевидно, страна израсходовала все
свои здоровые силы… Партия Милюкова — это все, что оказалось накопленным в XIX
веке и что пытается организовать буржуазию… Вступить в эту партию? Ограничить себя ее программой, подчиниться руководству дельцов, потерять в их среде
свое лицо…»
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал
свою черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось —
веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
— Вот — увидите, увидите! — таинственно говорил он раздраженной молодежи и хитро застегивал пуговки глаз
своих в красные петли
век. — Он — всех обманет, дайте ему оглядеться! Вы на глаза его, на зеркало души, не обращаете внимания. Всмотритесь-ка в лицо-то!
Когда Самгин вошел и сел в шестой ряд стульев, доцент Пыльников говорил, что «пошловато-зеленые сборники “Знания” отжили
свой краткий
век, успев, однако, посеять все эстетически и философски малограмотное, политически вредное, что они могли посеять, засорив, на время, мудрые, незабвенные произведения гениев русской литературы, бессмертных сердцеведов, в совершенстве обладавших чарующей магией слова».
— Егор пропал, — сказала она придушенно, не
своим голосом и, приподняв синеватые
веки, уставила на Клима тусклые, стеклянные зрачки в сетке кровавых жилок. — Пропал, — повторила она.
Обыкновенно люди такого роста говорят басом, а этот говорил почти детским дискантом. На голове у него — встрепанная шапка полуседых волос, левая сторона лица измята глубоким шрамом, шрам оттянул нижнее
веко, и от этого левый глаз казался больше правого. Со щек волнисто спускалась двумя прядями седая борода, почти обнажая подбородок и толстую нижнюю губу. Назвав
свою фамилию, он пристально, разномерными глазами посмотрел на Клима и снова начал гладить изразцы. Глаза — черные и очень блестящие.
Он задремал, затем его разбудил шум, — это Дуняша, надевая ботинки, двигала стулом. Сквозь
веки он следил, как эта женщина, собрав
свои вещи в кучу, зажала их под мышкой, погасила свечу и пошла к двери. На секунду остановилась, и Самгин догадался, что она смотрит на него; вероятно, подойдет. Но она не подошла, а, бесшумно открыв дверь, исчезла.
Они нетерпеливо сбывают с плеч весну жизни; многие даже косятся потом весь
век на жен
своих, как будто досадуя за то, что когда-то имели глупость любить их.
Она только молила Бога, чтоб он продлил
веку Илье Ильичу и чтоб избавил его от всякой «скорби, гнева и нужды», а себя, детей
своих и весь дом предавала на волю Божию.
Или вовсе ничего не скажет, а тайком поставит поскорей опять на
свое место и после уверит барина, что это он сам разбил; а иногда оправдывается, как видели в начале рассказа, тем, что и вещь должна же иметь конец, хоть будь она железная, что не
век ей жить.
Потом, на третий день, после того когда они поздно воротились домой, тетка как-то чересчур умно поглядела на них, особенно на него, потом потупила
свои большие, немного припухшие
веки, а глаза всё будто смотрят и сквозь
веки, и с минуту задумчиво нюхала спирт.
И на Выборгской стороне, в доме вдовы Пшеницыной, хотя дни и ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен в однообразную жизнь, хотя четыре времени года повторили
свои отправления, как в прошедшем году, но жизнь все-таки не останавливалась, все менялась в
своих явлениях, но менялась с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты: там потихоньку осыпается гора, здесь целые
века море наносит ил или отступает от берега и образует приращение почвы.
«Меланхолихой» звали какую-то бабу в городской слободе, которая простыми средствами лечила «людей» и снимала недуги как рукой. Бывало, после ее леченья, иного скоробит на весь
век в три погибели, или другой перестанет говорить
своим голосом, а только кряхтит потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без глаз или без челюсти — а все же боль проходила, и мужик или баба работали опять.
В другом месте видел Райский такую же, сидящую у окна, пожилую женщину, весь
век проведшую в
своем переулке, без суматохи, без страстей и волнений, без ежедневных встреч с бесконечно разнообразной породой подобных себе, и не ведающую скуки, которую так глубоко и тяжко ведают в больших городах, в центре дел и развлечений.
Бабушка была по-прежнему хлопотлива, любила повелевать, распоряжаться, действовать, ей нужна была роль. Она
век свой делала дело, и, если не было, так выдумывала его.
— А вот узнаешь: всякому
свой! Иному дает на всю жизнь — и несет его, тянет точно лямку. Вон Кирила Кирилыч… — бабушка сейчас бросилась к любимому
своему способу, к примеру, — богат, здоровехонек, весь
век хи-хи-хи, да ха-ха-ха, да жена вдруг ушла: с тех пор и повесил голову, — шестой год ходит, как тень… А у Егора Ильича…
— Бесстыдница! — укоряла она Марфеньку. — Где ты выучилась от чужих подарки принимать? Кажется, бабушка не тому учила;
век свой чужой копейкой не поживилась… А ты не успела и двух слов сказать с ним и уж подарки принимаешь. Стыдно, стыдно! Верочка ни за что бы у меня не приняла: та — гордая!
Он ссылался на
свои лета, говоря, что для него наступила пора выжидания и осторожности: там, где не увлекала его фантазия, он терпеливо шел за
веком.
— Но ведь это скучно:
век свой с бабушкой и ни шагу без нее…
Нравился ему и Тит Никоныч, остаток прошлого
века, живущий под знаменем вечной учтивости, приличного тона, уклончивости, изящного смирения и таковых же манер, все всем прощающий, ничем не оскорбляющийся и берегущий
свое драгоценное здоровье, всеми любимый и всех любящий.
— Да-с, я так полагаю: желал бы знать ваше мнение… — сказал помещик, подсаживаясь поближе к Райскому, — мы
век свой в деревне, ничего не знаем, поэтому и лестно послушать просвещенного человека…
Обращаясь от двора к дому, Райский в сотый раз усмотрел там, в маленькой горенке, рядом с бабушкиным кабинетом, неизменную картину: молчаливая, вечно шепчущая про себя Василиса, со впалыми глазами, сидела у окна,
век свой на одном месте, на одном стуле, с высокой спинкой и кожаным, глубоко продавленным сиденьем, глядя на дрова да на копавшихся в куче сора кур.
И надо так сказать, что уже все ходило по его знаку, и само начальство ни в чем не препятствовало, и архимандрит за ревность благодарил: много на монастырь жертвовал и, когда стих находил, очень о душе
своей воздыхал и о будущем
веке озабочен был немало.