Неточные совпадения
Пышно украшенный цветами, зеленью, лентами, осененный красным знаменем гроб несли на плечах, и казалось, что несут его люди неестественно высокого роста. За гробом вели под руки черноволосую женщину, она тоже была обвязана, крест-накрест, красными лентами; на
черной ее
одежде ленты выделялись резко, освещая бледное лицо, густые, нахмуренные брови.
Когда я выезжал из города в окрестности, откуда-то взялась и поехала, то обгоняя нас, то отставая, коляска; в ней на первых местах сидел августинец с умным лицом,
черными, очень выразительными глазами, с выбритой маковкой, без шляпы, в белой полотняной или коленкоровой широкой
одежде; это бы ничего: «On ne voit que зa», — говорит француженка; но рядом с монахом сидел китаец — и это не редкость в Маниле.
Его
одежда изобличала притязание на вкус и щегольскую небрежность: на нем было коротенькое пальто бронзового цвета, вероятно с барского плеча, застегнутое доверху, розовый галстучек с лиловыми кончиками и бархатный
черный картуз с золотым галуном, надвинутый на самые брови.
Здесь были шкуры зверей, оленьи панты, медвежья желчь, собольи и беличьи меха, бумажные свечи, свертки с чаем, новые топоры, плотничьи и огородные инструменты, луки, настораживаемые на зверей, охотничье копье, фитильное ружье, приспособления для носки на спине грузов,
одежда, посуда, еще не бывшая в употреблении, китайская синяя даба, белая и
черная материя, одеяла, новые улы, сухая трава для обуви, веревки и тулузы [Корзины, сплетенные из прутьев и оклеенные материей, похожей на бумагу, но настолько прочной, что она не пропускает даже спирт.] с маслом.
«Щось буде» принимало новые формы… Атмосфера продолжала накаляться. Знакомые дамы и барышни появлялись теперь в
черных траурных
одеждах. Полиция стала за это преследовать: демонстранток в
черных платьях и особенно с эмблемами (сердце, якорь и крест) хватали в участки, составляли протоколы. С другой стороны, — светлые платья обливались кислотой, их в костелах резали ножиками… Ксендзы говорили страстные проповеди.
Она стояла среди комнаты, наклонясь надо мною, сбрасывая с меня
одежду, повертывая меня, точно мяч; ее большое тело было окутано теплым и мягким красным платьем, широким, как мужицкий чапан, его застегивали большие
черные пуговицы от плеча и — наискось — до подола. Никогда я не видел такого платья.
Изжени сию гордую
чернь, тебе предстоящую и прикрывшую срамоту души своей позлащенными
одеждами.
Напрасно
чернила его клевета,
Он был безупречней, чем прежде,
И я полюбила его, как Христа…
В своей арестантской
одеждеТеперь он бессменно стоит предо мной,
Величием кротким сияя.
Терновый венец над его головой,
Во взоре любовь неземная…
Конверт был весь мокрый, как и
одежда человека, который его доставил, но расплывшиеся
чернила еще позволяли прочесть содержание сложенного вчетверо квадратного листа толстой бумаги.
Одежду на ней можно было вполне назвать рубищем; густые
черные волосы были неприглажены и всклочены.
Она с волнением рассказывала о голубых небесах, о высоких горах, со снегом и льдами, которые она видела и проезжала, о горных водопадах; потом об озерах и долинах Италии, о цветах и деревьях, об сельских жителях, об их
одежде и об их смуглых лицах и
черных глазах; рассказывала про разные встречи и случаи, бывшие с ними.
Она положила ему на колено свою руку. Ромашов сквозь
одежду почувствовал ее живую, нервную теплоту и, глубоко передохнув, зажмурил глаза. И от этого не стало темнее, только перед глазами всплыли похожие на сказочные озера
черные овалы, окруженные голубым сиянием.
Веял легкий теплый ветер от раздувавшихся
одежд, из-под которых показывались на секунду стройные ноги в белых чулках и в крошечных
черных туфельках или быстро мелькали белые кружева нижних юбок.
Никогда потом в своей жизни не мог припомнить Александров момента вступления в училище. Все впечатления этого дня походили у него в памяти на впечатления человека, проснувшегося после сильнейшего опьянения: какие-то смутные картины, пустячные мелочи и между ними
черные провалы. Так и не мог он восстановить в памяти, где выпускных кадет переодевали в юнкерское белье,
одежду и обувь, где их ставили под ранжир и распределяли по ротам.
Любя подражать в
одежде новейшим модам, Петр Григорьич, приехав в Петербург, после долгого небывания в нем, счел первою для себя обязанностью заказать наимоднейший костюм у лучшего портного, который и одел его буква в букву по рецепту «Сына отечества» [«Сын Отечества» — журнал, издававшийся с 1812 года Н.И.Гречем (1787—1867).], издававшегося тогда Булгариным и Гречем, и в костюме этом Крапчик — не хочу того скрывать — вышел ужасен: его корявое и черномазое лицо от белого верхнего сюртука стало казаться еще
чернее и корявее; надетые на огромные и волосатые руки Крапчика палевого цвета перчатки не покрывали всей кисти, а держимая им хлыстик-тросточка казалась просто чем-то глупым.
Его
одежда, когда-то, вероятно,
черная, теперь стала серой от солнца, едкой белой пыли и многочисленных ржавых пятен.
Впереди десятков двух казаков ехали два человека: один — в белой черкеске и высокой папахе с чалмой, другой — офицер русской службы,
черный, горбоносый, в синей черкеске, с изобилием серебра на
одежде и на оружии.
Софья Николавна едва ли видала вблизи мордву, и потому
одежда мордовок и необыкновенно рослых и здоровых девок, их вышитые красною шерстью белые рубахи, их
черные шерстяные пояса или хвосты, грудь и спина и головные уборы, обвешанные серебряными деньгами и колокольчиками, очень ее заняли.
Его радовало видеть, как свободно и грациозно сгибался ее стан, как розовая рубаха, составлявшая всю ее
одежду, драпировалась на груди и вдоль стройных ног; как выпрямлялся ее стан и под ее стянутою рубахой твердо обозначались черты дышащей груди; как узкая ступня, обутая в красные старые черевики, не переменяя формы, становилась на землю; как сильные руки, с засученными рукавами, напрягая мускулы, будто сердито бросали лопатой, и как глубокие
черные глаза взглядывали иногда на него.
Заходила ли эта женщина в сырую утреннюю тень, падавшую от дома, выходила ли она на средину двора, освещенного радостным молодым светом, и вся стройная фигура ее в яркой
одежде блистала на солнце и клала
черную тень, — он одинаково боялся потерять хоть одно из ее движений.
Действительно, вид у Боброва был ужасный. Кровь запеклась
черными сгустками на его бледном лице, выпачканном во многих местах угольною пылью. Мокрая
одежда висела клочьями на рукавах и на коленях; волосы.падали беспорядочными прядями на лоб.
— Но Таня, Таня, боже мой, Таня! Таня! — повторил он с сокрушением; а образ Ирины так и воздвигался перед ним в своей
черной, как бы траурной
одежде, с лучезарною тишиной победы на беломраморном лице.
И вот пред ним женщина — босая, в лоскутках выцветших на солнце
одежд,
черные волосы ее были распущены, чтобы прикрыть голую грудь, лицо ее, как бронза, а глаза повелительны, и темная рука, протянутая Хромому, не дрожала.
Маякин взглянул на крестника и умолк. Лицо Фомы вытянулось, побледнело, и было много тяжелого и горького изумления в его полуоткрытых губах и в тоскующем взгляде… Справа и слева от дороги лежало поле, покрытое клочьями зимних
одежд. По
черным проталинам хлопотливо прыгали грачи. Под полозьями всхлипывала вода, грязный снег вылетал из-под ног лошадей…
Вместо того чтоб идти присмотреть за извергом Никиткой, Настасья Петровна проходит в зал, оттуда коридором в свою комнату, оттуда в темную комнатку, вроде чуланчика, где стоят сундуки, развешана кой-какая
одежда и сохраняется в узлах
черное белье всего дома.
В обезображенном лице, с выбитыми пулей передними зубами и разорванной щекой, трудно было признать Жегулева; но было что-то городское, чистоплотное в
одежде и тонких, хотя и
черных, но сохранившихся руках, выделявшее его из немой компании других мертвецов, — да и просто был он значительнее других.
И, уже совсем засыпая, Саша увидел призрачно и смутно: как он, Саша, отрекается от отца. Много народу в церкви, нарочно собрались, и священник в
черных великопостных
одеждах, и Саша стоит на коленях и говорит: «…Не лобзания Ти дам, яко Iуда, но яко разбойник исповедую Тя…» Хор запел: «Аминь!»
Перед глазами двигалась
черная с серебром треугольная спина священника, и было почему-то приятно, что она такая необыкновенная, и на мгновение открывался ясный смысл в том, что всегда было непонятно: в синих полосках ладана, в странности
одежды, даже в том, что какой-то совсем незначительный человек с козлиной реденькой бородкой шепчет: «Раздавайте!», а сам, все так же на ходу, уверенно и громко отвечает священнику...
Из всех троих он один сохранил чистоту
одежды и тела: не говоря о Колесникове, даже Саша погрязнел и, кажется, не замечал этого, а матрос по-прежнему через день брил подбородок и маленькой щеточкой шмурыгал по платью; смешал пороху с салом, чтобы
чернело, и смазывал сапоги.
Их
одежды были изображения их душ:
черные, изорванные. Лучи заката останавливались на головах, плечах и согнутых костистых коленах; углубления в лицах казались
чернее обыкновенного; у каждого на челе было написано вечными буквами нищета! — хотя бы малейший знак, малейший остаток гордости отделился в глазах или в улыбке!
Вот Шакро уже сидит на земле, закутанный в чекмень, и ест что-то, поглядывая на меня
чёрными глазами, в которых искрилось нечто, возбуждавшее во мне неприятное чувство. Его
одежда сушилась, повешенная на палки, воткнутые в землю около костра.
В ознаменование своего неудовольствия они явились на смотр в траурных
одеждах, на конях под
черными попонами, — что суеверный Голицын принял даже за зловещее пророчество (Устрялов, том I, стр. 196).
Она вышла из бассейна свежая, холодная и благоухающая, покрытая дрожащими каплями воды. Рабыни надели на нее короткую белую тунику из тончайшего египетского льна и хитон из драгоценного саргонского виссона, такого блестящего золотого цвета, что
одежда казалась сотканной из солнечных лучей. Они обули ее ноги в красные сандалии из кожи молодого козленка, они осушили ее темно-огненные кудри, и перевили их нитями крупного
черного жемчуга, и украсили ее руки звенящими запястьями.
Когда выходил царь из дома Ливанского малыми южными дверями, стал на его пути некто в желтой кожаной
одежде, приземистый, широкоплечий человек с темно-красным сумрачным лицом, с
черною густою бородою, с воловьей шеей и с суровым взглядом из-под косматых
черных бровей. Это был главный жрец капища Молоха. Он произнес только одно слово умоляющим голосом...
Белая, как снег, борода и тонкие, почти воздушные волосы такого же серебристого цвета рассыпались картинно по груди и по складкам его
черной рясы и падали до самого вервия, которым опоясывалась его убогая монашеская
одежда; но более всего изумительно было для меня услышать из уст его такие слова и мысли об искусстве, которые, признаюсь, я долго буду хранить в душе и желал бы искренно, чтобы всякий мой собрат сделал то же.
Новые товарищи Антона были приземистые рыженькие люди, очень похожие друг на друга; у обоих остроконечные красные бородки и плутовские серые глазки; синий дырявый армяк, опоясанный ремнем, вокруг которого болтались доспехи коновала, баранья
черная шапка и высокие сапоги составляли
одежду того и другого.
— Что это вы, почтенный, вместе с
чёрными людьми ночуете? Судя по
одежде вашей, место ваше — в гостинице.
В этой красоте, волнующей душу восторгом живым, спрятались
чёрные люди в длинных
одеждах и гниют там, проживая пустые дни без любви, без радостей, в бессмысленном труде и в грязи.
Изношенные, тряпичные щеки ее тряслись, большой рот испуганно открылся, обнажив неровные,
черные зубы, — хозяин резко толкнул ее прочь, схватил со стены какую-то
одежду и, держа ее комом под мышкой, бросился в дверь.
В затворе прожил отец Сергий еще семь лет. Сначала отец Сергий принимал многое из того, что ему приносили: и чай, и сахар, и белый хлеб, и молоко, и
одежду, и дрова. Но чем дальше и дальше шло время, тем строже и строже он устанавливал свою жизнь, отказываясь от всего излишнего, и, наконец, дошел до того, что не принимал больше ничего, кроме
черного хлеба один раз в неделю. Всё то, что приносили ему, он раздавал бедным, приходившим к нему.
Он проснулся от холодной сырости, которая забралась ему под
одежду и трясла его тело. Стало темнее, и поднялся ветер. Все странно изменилось за это время. По небу быстро и низко мчались большие, пухлые,
черные тучи, с растрепанными и расщипанными белыми краями. Верхушки лозняка, спутанные ветром, суетливо гнулись и вздрагивали, а старые ветлы, вздевшие кверху тощие руки, тревожно наклонялись в разные стороны, точно они старались и не могли передать друг другу какую-то страшную весть.
Стоит Семён в тени, осматривая людей невидимыми глазами; на голове у него
чёрный башлык, под ним — мутное пятно лица, с плеч до ног колоколом висит омытая дождём клеёнка, любопытно скользят по ней отблески огня и, сверкая, сбегает вода. Он похож на монаха в этой
одежде и бормочет, точно читая молитву...
Ран и крови почти не видно было, они остались где-то под
одеждой, и только у одного глаз, выбитый пулей, неестественно и глубоко
чернел и плакал чем-то
черным, похожим в темноте на деготь.
Из алтаря вышел, щуря на народ голубые близорукие глаза, второй соборный священник, о. Евгений — маленький, чистенький старичок, похожий лицом на Николая-угодника, как его пишут на образах. Он был в одной траурной епитрахили поверх
черной рясы, и эта простота церковной
одежды, и слабая, утомленная походка священника, и его прищуренные глаза трогательно шли к покаянному настроению толпы и к тишине и к темноте собора.
Еленино платье, строгое и
черное, лежало на ней печально, — как будто, облекая Елену в день скорби, не могла равнодушная
одежда не отражать ее омраченной души. Елена вспоминала покойную мать, — и знала, что прежняя жизнь, мирная, ясная и строгая, умерла навсегда. Прежде чем начнется иное, Елена холодными слезами и неподвижной грустью поминала прошлое.
Если бы все мои мысли, все внимание не были сосредоточены на этой
черной неподвижной точке, я заметила бы трех всадников в богатых кабардинских
одеждах, на красивых конях, медленно въезжавших во двор наиба. Первым ехал седой, как лунь, старик в белой чалме, в праздничной
одежде. Дедушка-наиб почтительно вышел навстречу и, приблизившись к старшему всаднику, произнес, прикладывая руку, по горскому обычаю, ко лбу, губам и сердцу...
О, славный, бесстрашный джигит Керим! Как бы я хотела быть хоть отчасти на тебя похожей! Почему я не мальчик! Не мужчина! Если бы я была мужчина! О! Я сорвала бы с себя эти девичьи
одежды, без сожаления остригла мои
черные косы и, надев платье джигита, убежала бы в горы, к Кериму. Я сказала бы ему...
На пороге умывальной стояла уже не одна, а две
черные фигуры. Плотная пожилая женщина с лицом, как две капли воды похожим на лицо Варварушки, и Соня Кузьменко, одетая в
черную скромную
одежду монастырской послушницы и
черным же платком, плотно окутывавшим голову и перевязанным крест-накрест на груди. При виде Дуни она попятилась было назад, но ободряющий голос Варварушки успокоил ее.
Луна немного переместилась. Длинные
черные тени деревьев, словно гигантские стрелки, показывали, что месяц передвинулся по небу к той точке, в которой ему надлежит быть в девять часов вечера. Кругом все спало. Сквозь ветви деревьев на тропу ложились кружевные тени листвы, я ступал на них, и они тотчас взбирались ко мне на обувь и на
одежду.
Хрущов. Нельзя обо всем говорить… нельзя! Великолепная моя, я многого не понимаю в людях. B человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и
одежда, и душа, и мысли… Часто я вижу прекрасное лицо и такую
одежду, что кружится голова от восторга, но душа и мысли — боже мой! B красивой оболочке прячется иногда душа такая
черная, что не затрешь ее никакими белилами… Простите мне, я волнуюсь… Ведь вы мне бесконечно дороги…