Неточные совпадения
— Владыко святый! — начал тысяцкий Есипов. —
Ты сам видишь,
что всю судную власть забирает себе наместник великокняжеский. Когда это бывало? Когда новгородцы так низко клонили свои шеи, как теперь перед правителем московским? Когда язык наш осквернялся доносами ложными, кто из нас был продавцам своего отечества? Упадыш? Казнь Божия совершилась над ним! Так да погибнут новые предатели — Назарий и Захарий. Мы выставляли князю московскому его оскорбителей, выставь и он нам наших!
—
Тебе, старый леший, сидеть бы на горохе, да пугать бы воробьев.
Что так рано пришиб
тебя сон? Разве забыл,
что должен дождаться меня?
— Сейчас, боярин, сейчас. Пошел к ней еще о вечерьи; в память ли
тебе тот чернец-то,
что, бают, гадает по звездам? Мудреный такой! Ну, еще боярыня серчала все на него и допрежь не допускала пред лицо свое, а теперь признала в нем боголюбивого послушника Божия? В самом деле, боярин, уж куда кроток и смирен он! Наша рабская доля — поклонишься ему низехонько, а он и сам также.
Одна мысль,
что ты находишься на краю земли, отдаленном ото всего мира, возбуждает благоговейные и высокие чувства, не радость и не печаль закрадывается в душу, а что-то необъяснимое,
что выше того и другого.
— Вспомни, сколько щедрот своих излил на
тебя законный князь твой: все имущество твое, злато, серебро, каменья дорогие и узорочья всякие, поселья со всеми землями и угодьями остались сохранены от алчбы вражеского меча; жизнь твоя, бывшая подле смерти, искупилась не
чем иным, как неподкупной милостью великого князя московского.
— Я призвала
тебя и одарила богато, чтобы посоветоваться, как отвратить общую напасть, грозящую всему Новгороду, а
ты, пробудив во мне заснувшую было ненависть к мучительнице-тиранке — Москве, заставляешь еще каяться за то,
что я люблю отечество свое и не меняю его на гонителя сына моего, меня самой, моей родины! Нет, Марфа не укротится, не посрамит себя!
— А, это
ты, пан, — ласково приветствовала она его, хотя выражение ее теперь почти открытого лица носило следы только
что пережитого душевного волнения. — Ну,
что нового? Я давно поджидаю
тебя!
—
Что замышляешь
ты сказать мне? — озабоченно спросила она, не поняв, или не желая понять его намеков. — Или худой оборот приняли наши дела, или мало людей на нашей стороне? Возьми же все золото мое, закидай им народ, вели от моего имени выкатить ему из подвала вино и мед…
Чего же еще? Не изменил ли кто?
— С
чего же
ты такой озабоченный, пасмурный?
— Боярыня, — торжественно, громко произнес Зверженовский, поднимаясь с лавки, — будь тверда!
Ты нужна отечеству. Забудь,
что ты женщина… докончи так, как начала. Твой сын уже не инок муромский, не черная власяница и тяжелые вериги жмут его тело, а саван белый, да гроб дощатый.
— Тогда гуляй мечи на смертном раздолье! Весь Новгород затопим вражеской кровью, всех неприязненных нам людей — наповал, а если захватим Назария, да живьем еще, я выдавлю из него жизнь по капле. Мало ли мешал он мне, да и
тебе; бывало, ни на вече, ни на встрече шапки не ломал. А Захария посадим верхом на кол, да и занесем в его притон — Москву. Нужды нет,
что этот жирный бык не бодается, терпеть нам его не след.
—
Что ты, Васенька,
чего испужался? — прервала его Марфа, лаская. —
Что такое
тебе привиделось?
— Нас давеча изумил еще дальний колокол в самую полночь, так завыл,
что мы, шедши к
тебе, боярыня, индо пригнулись к земле, — вставил один из гостей.
— Краснобай
ты, старинушка, но кривы уста твои: нас-то по
что изобидел
ты?
Чем мы не молодцы? Загуди только труба воинская, все побратаемся скинуть головы свои или вражеская, выменять на красную жизнь, на славную смерть! — воскликнули окружавшие старика.
— Чурчило! Чурчило! Отколе
тебя Бог принес? Легок на помине!.. Ну,
что, как живешь-можешь? — раздавались радостные приветствия в толпе.
— Постойте, не спешите, наша речь впереди, — остановил их старик и, обратившись к Чурчиле, расправил свою бороду и сказал с ударением: —
Ты, правая рука новгородской дружины, смекни-ка, сколько соберется на твой клич, можно ли рискнуть так,
что была не была? Понимаешь
ты меня — к добру ли будет?
— Ведомо ли
тебе,
что весть залетела недобрая в нашу сторону. Московская гроза, вишь, хочет разразиться над нами мечами и стрелами, достанется и на наш пай.
— Князь, — воскликнула та, сверкнув глазами, — к
чему же и на
что употребляешь
ты свое мужество и ум? Враг не за плечами, а за горами, а
ты уже помышляешь о подданстве.
—
Ты что ж, сокол, стоишь без дела и не бьешь изменников? Али и
тебе крылья перешибли? — спросил знакомый уже нам старик-балагур, столкнувшись нечаянно с Чурчилой, томно и задумчиво смотревшим на ужасную картину побоища.
— Мальчик, — возразил ему Фома с заметным неудовольствием, —
что же
ты нашел противного в литвинах,
что у них волчьи зубы, или лисьи хвосты?
— Я говорил
тебе,
что этот мальчик вреден и языком и кулаком своим Новгороду. Славу Богу,
что я это узнал вовремя! — заметил, нахмурившись, Фома Кириллу.
— Так вот как поступают наши задушевные-то! — воскликнул Димитрий. — Помчался
ты, как вихорь, невесть куда, и не сказал мне прощального словца! Бог
тебе судья, Чурчило! А мы с
тобой еще побратались на жизнь и смерть!
Что я
тебя изобидел,
что ли,
чем, словом, али делом, али нелюбым взглядом?
— Да
что ты, богатырская косточка, ужели и впрямь заплакал, как баба? О
чем же? Расскажи скорей, не терпится.
— «Да я не захочу встречаться с
тобой,
ты злей их облаиваешь», — сказал я ему, как отрезал, и так сильно захлопнул за собой калитку,
что ворота затряслись и окна задребезжали.
— Как! — воскликнул Димитрий. — И
ты думаешь,
что я пущу
тебя одного без себя! Да мне и большой Новгород покажется широким кладбищем.
— Пожалуй, мы вместо ее
тебя повеличаем, Лукерья Савишна, — промолвила другая. — Запеть,
что ли?
— Полно,
что ты, Христос с
тобою, Лукерья Савишна! Разве на свадьбе о похоронах думают? — вскричали все девицы, всплеснув руками.
Да
что же
ты, Настенька, призадумалась?
— Да
ты уж, кажись, и плакать собралась?.. О
чем это? Да, да, мы расстанемся с
тобой, неоцененное мое дитятко. Отдаю я
тебя в чужие люди! Осиротеем мы обе.
— Как! Да
что это
ты затеял? — подхватила Лукерья Савишна, пятясь от него и раскинув удивленно руками. — Зачем гасить светцы, да замолкать песням?
Что ты ворожишь, или заклинать кого хочешь в потемках? Так ступай в свою половину, а в наши дела, жениха принимать, не мешайся.
— Чтоб
тебе самому попритчилось, старому лешему! — проворчала про себя старуха. — Почему же?
Что же ему подеялось? Не хворает ли он и помнит ли слово клятвенное? — пристала она к мужу с вопросами уже вслух.
— Да
что ты взаправду рассерчал и озлобился на меня без пути, уж нельзя и слово вымолвить! Мы ждали жениха, а не
тебя с этими, — сразу понизила она тон.
—
Что ты, варвар, старый,
что слово, то обух у
тебя! Батюшки-светы! Сразил, как ножом зарезал детище свое… Разве она
тебе не люба! — кричала и металась во все стороны Лукерья Савишна, как помешанная, между тем как девушки спрыскивали лицо Насти богоявленской водою, а отец, подавляя в себе чувство жалости к дочери, смотрел на все происходящее, как истукан.
—
Что же теперь добрые люди скажут? Вот сердечный твой сынок старший, Павлуша нелюдимый, знать, более
тебе по нраву пришелся!
Тебе нужды нет,
что он день-деньской шатается, да с нечистыми знается. Нет же ему моего материнского благословения! От рук он отбился, уж и церковь Божию ни во
что ставит! Али его совесть зазрит,
что он туда ноги не показывает? Али его нечистые закляли? Али сила небесная не пущает недостойного в обитель свою? Намедни он… — вопила старуха.
—
Что ты отходную,
что ли, читаешь дочери? — мрачно сквозь зубы прервал ее Фома, сурово сдвинув брови.
— Видно,
ты далеко на добычу хочешь отшатнуться! Куда это? Что-то давно я вижу
тебя таким сумрачным и что-то обдумывающим, — спросил его белокурый.
— Так и быть, поведаю
тебе что ни на есть мое задушевное.
Ты знаешь, как я ненавижу Чурчилу, и вот за
что: до него я слыл на кулачном бою первым бойцом и удальцом, но он раз меня сшиб так крепко,
что я пролежал замертво целые сутки, а
ты знаешь мой норов: али ему, али мне могила, без того жить не хочу.
Ты знаешь и то,
что случилось в нашем семействе.
—
Что? Не хочешь вздувать огня? Вот дам я
тебе затрещину, так поневоле засветишь, как искры из глаз посыплются, — отвечал ей тоже полушепотом Савелий.
— Вот думали-гадали нонче до Москвы доехать, ан вышло иначе! — заговорил Назарий. — Дождь загнал нас в лес; хотели укрыться под какое-нибудь дерево и проплутали, да уж слава Богу,
что у
тебя ошарили в потемках ночлег.
— До прежнего нам дела нет… а теперь не утаивая все выскажи. Знай,
что мы не поддадимся тем, кого
ты прикрываешь здесь; только тронь нас, ведь
ты же поплатишься головой и тех бородой своей не заслонишь… даром
что она широка.
— Да
что ты, боярин, кормилец, я хоть раб на белом свете, а меня добрые люди знают и ничем не хают… Правда, парнишки шинкаревы трунят, да зубоскалят иное время надо мной:
ты, дескать, не лесничий, а леший… Намедни…
— Верим, верим
тебе, старинушка! — сказал Назарий ласковым голосом, трепля его по плечу. — И
ты поверь нам,
что мы ни одной седины твоей не тронем, вот
тебе правое слово мое.
— Слушай
ты, лягушка! Перед
чем ты расквакалась? Пикни еще, так я
тебе засмолю пасть-то! Эка невидаль — москвичка! А москвитяне-то все рабы!
— Эй, послушай, — заговорил он. — Эк у
тебя глаза-то приросли к деньгам; так и впился в них,
что не оттянешь ничем! Сколько не пересчитывай, этим не прибавишь! Да и на
что тебе больше? Их и то столько у
тебя,
что до Страшного суда не проживешь, а тогда от смерти не откупишься; черти же и в долг поверят, — по знакомству, — а не то на них настрочишь челобитную.
—
Ты только зубоскалишь! — пасмурно отвечал Захарий. —
Чем бы дать добрый совет, да защитить товарища, а
тебе вес равно: ограбят ли его, или прихватят горло… А я, кажись, почтеннее
тебя, потому
что постарее: не
тебе язык чесать надо мною, —
ты еще ползком ходил, а я уже заседал в думной палате.
— То-то и есть,
ты от всех отпрыскаешься чернилами. А насчет добрых советов: я и
тебе подаю его — спрячь-ка ненаглядные свои, они
тебя вводят частенько в искушение, но не избавят от лукавого. Уж я
тебе предрекаю,
что ими
ты не один нож призовешь на свою шею. Да вон кто-то уж и идет.
—
Что ты, боярин! Нам не во льготу это снадобье, наше рыло не отворачивается только от пенной браги, да и то в праздничный день, а не в будни [В описываемое нами время строжайшим указом запрещено было пить в будни.].
— Скудна наша трапеза, боярин, а если
тебе в угоду, то бьем челом всем,
что сыщется, — произнес Савелий. — Эй, жена, все,
что есть в печи, на стол мечи!