Неточные совпадения
— Чего
вам? — сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна
была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь, что вылетят две-три птицы.
— А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. —
Вы поглядите-ка, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и
выпьют!
—
Вы бы написали, сударь, к хозяину, — сказал Захар, — так, может
быть, он бы
вас не тронул, а велел бы сначала вон ту квартиру ломать.
— У него рыжая лошадь, — продолжал Волков, — у них в полку рыжие, а у меня вороная.
Вы как
будете: пешком пли в экипаже?
— Первого мая в Екатерингофе не
быть! Что
вы, Илья Ильич! — с изумлением говорил Волков. — Да там все!
— Поезжайте, душенька Илья Ильич! Софья Николаевна с Лидией
будут в экипаже только две, напротив в коляске
есть скамеечка: вот бы
вы с ними…
— Не могу: я у князя Тюменева обедаю; там
будут все Горюновы и она, она… Лиденька, — прибавил он шепотом. — Что это
вы оставили князя? Какой веселый дом! На какую ногу поставлен! А дача! Утонула в цветах! Галерею пристроили, gothique. [в готическом стиле (фр.).] Летом, говорят,
будут танцы, живые картины.
Вы будете бывать?
— Погодите, — удерживал Обломов, — я
было хотел поговорить с
вами о делах.
— Однако мне пора в типографию! — сказал Пенкин. — Я, знаете, зачем пришел к
вам? Я хотел предложить
вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы не заметил я,
вы бы сообщили мне; веселее бы
было. Поедемте…
— Еще поскорее! Торопит, стало
быть нужно. Это очень несносно — переезжать: с переездкой всегда хлопот много, — сказал Алексеев, — растеряют, перебьют — очень скучно! А у
вас такая славная квартира…
вы что платите?
— Дайте-ка табаку! — сказал Тарантьев. — Да у
вас простой, не французский? Так и
есть, — сказал он, понюхав, — отчего не французский? — строго прибавил потом.
Илье Ильичу не нужно
было пугаться так своего начальника, доброго и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного не сделал, подчиненные
были как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего не требует, а все просит. Дело сделать — просит, в гости к себе — просит и под арест сесть — просит. Он никогда никому не сказал ты; всем
вы: и одному чиновнику и всем вместе.
— О, чтоб
вам пусто
было, проклятые! — с яростью разразился Захар, обращаясь к уроненным вещам. — Где это видано завтракать перед самым обедом?
— Да что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин: что ж
вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить, и за уши драл, а этакого слова не слыхивали, выдумок не
было! Долго ли до греха? Вот бумага, извольте.
— Я соскучился, что
вы всё здоровы, не зовете, сам зашел, — отвечал доктор шутливо. — Нет, — прибавил он потом серьезно, — я
был вверху, у вашего соседа, да и зашел проведать.
— Что: недели три-четыре, а может
быть, до осени дотянет, а потом… водяная в груди: конец известный. Ну,
вы что?
— Если
вы еще года два-три проживете в этом климате да
будете все лежать,
есть жирное и тяжелое —
вы умрете ударом.
— Потом от чтения, писанья — Боже
вас сохрани! Наймите виллу, окнами на юг, побольше цветов, чтоб около
были музыка да женщины…
— Что ж, хоть бы и уйти? — заметил Захар. — Отчего же и не отлучиться на целый день? Ведь нездорово сидеть дома. Вон
вы какие нехорошие стали! Прежде
вы были как огурчик, а теперь, как сидите, Бог знает на что похожи. Походили бы по улицам, посмотрели бы на народ или на другое что…
Все для
вас, для крестьян; стало
быть, и для тебя.
— Горазд же твой барин, коли
будет чужим кучерам бороды гладить! Нет,
вы заведите-ка своих, да в те поры и гладьте, а то больно тороват!
— А вы-то с барином голь проклятая, жиды, хуже немца! — говорил он. — Дедушка-то, я знаю, кто у
вас был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли от
вас вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались в дом: жалость смотреть! Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
— А
вы тут все мерзавцы, сколько
вас ни на
есть! — скороговоркой сказал он, окинув всех односторонним взглядом. — Дадут тебе чужое платье драть! Я пойду барину скажу! — прибавил он и быстро пошел домой.
— Да, сделай
вам милость, а после сами же
будете гневаться, что не разбудил…
— Ну, давай как
есть. Мои чемодан внеси в гостиную; я у
вас остановлюсь. Я сейчас оденусь, и ты
будь готов, Илья. Мы пообедаем где-нибудь на ходу, потом поедем дома в два, три, и…
— Это
вы, Ольга Сергевна? Сейчас, сейчас! — сказал он, схватил фуражку, тросточку, выбежал в калитку, подал руку какой-то прекрасной женщине и исчез с ней в лесу, в тени огромных
елей…
— А если
вы дурно
поете! — наивно заметил Обломов. — Мне бы потом стало так неловко…
— А
вы хотите, чтоб я
спела? — спросила она.
— Помилуй, Андрей, — живо перебил Обломов, не давая ему договорить, — мне ничего не стоит сказать: «Ах! я очень рад
буду, счастлив,
вы, конечно, отлично
поете… — продолжал он, обратясь к Ольге, — это мне доставит…» и т. д. Да разве это нужно?
— Но
вы могли пожелать, по крайней мере, чтоб я
спела… хоть из любопытства.
— Ну, я
вам спою, — сказала она Штольцу.
— Довольны
вы мной сегодня? — вдруг спросила Ольга Штольца, перестав
петь.
— Не знаю, чему приписать, что
вы сегодня
пели, как никогда не
пели, Ольга Сергеевна, по крайней мере, я давно не слыхал. Вот мой комплимент! — сказал он, целуя каждый палец у нее.
— Отчего напрасно? Я хочу, чтоб
вам не
было скучно, чтоб
вы были здесь как дома, чтоб
вам было ловко, свободно, легко и чтоб
вы не уехали… лежать.
—
Вы хотите, чтоб мне
было легко, свободно и не
было скучно? — повторил он.
— Разве у
вас есть тайны? — спросила она. — Может
быть, преступления? — прибавила она, смеясь и отодвигаясь от него.
— Нет сил! — сказал он. — И
вы хотите, чтоб мне
было ловко! Я разлюблю Андрея… Он и это сказал
вам?
— Он сегодня ужасно рассмешил меня этим, — прибавила Ольга, — он все смешит. Простите, не
буду, не
буду, и глядеть постараюсь на
вас иначе…
— Все это еще во-первых, — продолжала она, — ну, я не гляжу по-вчерашнему, стало
быть,
вам теперь свободно, легко. Следует: во-вторых, что надо сделать, чтоб
вы не соскучились?
— Вот он, комплимент, которого я ждала! — радостно вспыхнув, перебила она. — Знаете ли, — с живостью продолжала потом, — если б
вы не сказали третьего дня этого «ах» после моего пения, я бы, кажется, не уснула ночь, может
быть, плакала бы.
— Да, конечно, оттого, — говорила она, задумываясь и перебирая одной рукой клавиши, — но ведь самолюбие везде
есть, и много. Андрей Иваныч говорит, что это почти единственный двигатель, который управляет волей. Вот у
вас, должно
быть, нет его, оттого
вы всё…
— Вот я этого и боялся, когда не хотел просить
вас петь… Что скажешь, слушая в первый раз? А сказать надо. Трудно
быть умным и искренним в одно время, особенно в чувстве, под влиянием такого впечатления, как тогда…
— А
вы любите, чтоб в комнатах чисто
было? — спросила она, лукаво поглядывая на него. — Не терпите сору?
«Мне, должно
быть, оттого стало досадно, — думала она, — что я не успела сказать ему: мсьё Обломов, я никак не ожидала, чтоб
вы позволили… Он предупредил меня… „Неправда!“ скажите, пожалуйста, он еще лгал! Да как он смел?»
— Нет,
вы сердитесь! — сказал он со вздохом. — Как уверить мне
вас, что это
было увлечение, что я не позволил бы себе забыться?.. Нет, кончено, не стану больше слушать вашего пения…
— Если правда, что
вы заплакали бы, не услыхав, как я ахнул от вашего пения, то теперь, если
вы так уйдете, не улыбнетесь, не подадите руки дружески, я… пожалейте, Ольга Сергевна! Я
буду нездоров, у меня колени дрожат, я насилу стою…
— Посмотри, Захар, что это такое? — сказал Илья Ильич, но мягко, с добротой: он сердиться
был не в состоянии теперь. — Ты и здесь хочешь такой же беспорядок завести: пыль, паутину? Нет; извини, я не позволю! И так Ольга Сергеевна мне проходу не дает: «
Вы любите, говорит, сор».
У этой женщины впереди всего шло уменье жить, управлять собой, держать в равновесии мысль с намерением, намерение с исполнением. Нельзя
было застать ее неприготовленную, врасплох, как бдительного врага, которого, когда ни подкараульте, всегда встретите устремленный на
вас, ожидающий взгляд.
—
Вы, кажется, не расположены сегодня
петь? Я и просить боюсь, — спросил Обломов, ожидая, не кончится ли это принуждение, не возвратится ли к ней веселость, не мелькнет ли хоть в одном слове, в улыбке, наконец в пении луч искренности, наивности и доверчивости.
— Приходите чаще, — сказала тетка, — в будни мы всегда одни, если
вам не скучно, а в воскресенье у нас всегда кое-кто
есть — не соскучитесь.