Неточные совпадения
Любит русский
человек, выпарившись, зимой на снегу поваляться,
летом в студеной воде искупаться.
Хозяйка у него была молодая, всего двадцати двух
лет, но такое сокровище, что дай Бог всякому доброму
человеку.
Год был тяжелый: смерть по
людям ходила.
И благословение Божие почило на добром
человеке и на всем доме его: в семь
лет, что прожила Груня под покровом его, седмерицею достаток его увеличился, из зажиточного крестьянина стал он первым богачом по всему Заволжью.
— В
годы взял. В приказчики. На место Савельича к заведенью и к дому приставил, — отвечал Патап Максимыч. — Без такого
человека мне невозможно: перво дело, за работой глаз нужен, мне одному не углядеть; опять же по делам дом покидаю на месяц и на два, и больше: надо на кого заведенье оставить. Для того и взял молодого Лохматого.
— Но Савельич был
человек старый, опять же сколько
годов в дому выжил, а этого парня всего полторы недели как знать-то зачали.
Сидел Стуколов, склонив голову, и, глядя в землю, глубоко вздыхал при таких ответах. Сознавал, что, воротясь после долгих странствий на родину, стал он в ней чужанином. Не то что
людей, домов-то прежних не было; город, откуда родом был, два раза дотла выгорал и два раза вновь обстраивался. Ни родных, ни друзей не нашел на старом пепелище — всех прибрал Господь. И тут-то спознал Яким Прохорыч всю правду старого русского присловья: «Не временем
годы долги — долги
годы отлучкой с родной стороны».
А там в первые три
года свежаков [Новый, недавний пришелец.] с островов на берег великого озера не пускают, пока не уверятся, что не сбежит тот
человек во матушку во Россию.
Не на ветер стары
люди говаривали: «Незрел виноград, невкусен, млад
человек неискусен; а молоденький умок, что весенний ледок…» Пройдут, батюшка Данило Тихоныч, красные-то
годы, пройдет молодость: возлюбят тогда и одежу степенную, святыми отцами благословенную и нам, грешным, заповеданную; возлюбят и старинку нашу боголюбезную, свычаи да обычаи, что дедами, прадедами нерушимо уложены.
В позапрошлом
году, зимой, сижу я раз вечером у Семена Елизарыча, было еще из наших
человека два; сидим, про дела толкуем, а чай разливает матушка Семена Елизарыча, старушка древняя, редко когда и в
люди кажется, больше все на молитве в своем мезонине пребывает.
— Молодость! — молвил старый Снежков, улыбаясь и положив руку на плечо сыну. — Молодость, Патап Максимыч, веселье на уме… Что ж?.. Молодой квас — и тот играет, а коли млад
человек не добесится, так на старости с ума сойдет… Веселись, пока молоды. Состарятся, по крайности будет чем молодые
годы свои помянуть. Так ли, Патап Максимыч?
И вдруг не сонное видение, не образ, зримый только духом, а как есть
человек во плоти, полный жизни, явился перед нею… Смутилась старица… Насмеялся враг рода человеческого над ее подвигами и богомыслием!.. Для чего ж были долгие
годы душевной борьбы, к чему послужили всякого рода лишения, суровый пост, измождение плоти, слезная, умная молитва?.. Неужели все напрасно?.. Минута одна, и как вихрем свеяны двадцатипятилетние труды, молитвы, воздыхания, все, все…
— Вот, Авдотьюшка, пятый
год ты, родная моя, замужем, а деток Бог тебе не дает… Не взять ли дочку приемную, богоданную? Господь не оставит тебя за добро и в сей жизни и в будущей… Знаю, что достатки ваши не широкие, да ведь не объест же вас девочка… А может статься, выкупят ее у тебя родители, —
люди они хорошие, богатые, деньги большие дадут, тогда вы и справитесь… Право, Авдотьюшка, сотвори-ка доброе дело, возьми в дочки младенца Фленушку.
Диву дался Патап Максимыч. Сколько
лет на свете живет, книги тоже читает, с хорошими
людьми водится, а досель не слыхал, не ведал про такую штуку… Думалось ему, что паломник из-за моря вывез свою матку, а тут закоптелый лесник, последний, может быть,
человек, у себя в зимнице такую же вещь держит.
А в стары
годы не купецкие
люди волжским раздольем владели, а наша братья, голытьба.
Так промеж
людей в миру-то болтался: бедность, нужда, нищета, вырос сиротой, самый последний был
человек, а привел же вот Бог обителью править: без
году двадцать
лет игуменствую, а допрежь того в келарях десять
лет высидел…
Уходили и
люди знатных родов, из духовенства даже один архиерей сбежал в леса [Александр, первый епископ вятский, бежал в 1674
году в Вычегодские леса.].
Этот Иона был одним из замечательнейших
людей московского старообрядского собора 1779
года, утвердившего «перемазыванье» приходящих от великороссийской церкви.
К тому же дело наше женское — слабое, недаром в
людях говорится: «сорок
лет — бабий век».
— Из окольных, — ответила Манефа. — Нанимал в токари, да ровно он обошел его: недели, говорю, не жил — в приказчики. Парень умный, смиренный и грамотник, да все-таки разве можно
человека узнать, когда у него губы еще не обросли? Двадцать
лет с чем-нибудь… Надо бы, надо бы постарше… Да что с нашим Патапом Максимычем поделаешь, сами знаете, каков. Нравный
человек — чего захочет, вынь да положь, никто перечить не смей. Вот хоть бы насчет этого Алексея…
Горе, что хотелось ей схоронить от
людей в тиши полумонашеской жизни, переполнило ее душу, истерзанную долгими
годами страданий и еще не совсем исцеленную.
— Мало ль промеж
людей ходит слухов! Сто
лет живи, всех не переслушаешь, — сказал Пантелей.
— Не шелковы рубахи у меня на уме, Патап Максимыч, — скорбно молвил Алексей. — Тут отец убивается, захворал от недостатков, матушка кажду ночь плачет, а я шелкову рубаху вдруг вздену! Не так мы, Патап Максимыч, в прежние
годы великий праздник встречали!.. Тоже были
люди… А ноне — и гостей угостить не на что и сестрам на улицу не в чем выйти… Не ваши бы милости, разговеться-то нечем бы было.
— Аксинья Захаровна с неделю места пробудет здесь, она бы и отвезла письмо, — продолжала Манефа. — А тебе, коли наспех послан, чего по-пустому здесь проживать? Гостя не гоню, а молодому
человеку старушечий совет даю: коли послан по хозяйскому делу, на пути не засиживайся, бывает, что дело, часом опозданное,
годом не наверстаешь… Поезжай-ка с Богом, а Марье Гавриловне я скажу, что протурила тебя.
— Такого старца видно с первого разу, — решил Патап Максимыч. — Душа
человек — одно слово… И хозяин домовитый и жизни хорошей
человек!.. Нет, Сергей Андреич, я ведь тоже не первый
год на свете живу —
людей различать могу.
Он пришел на Иргиз, будучи еще молодым
человеком, в восьмидесятых
годах прошлого столетия и умер в тридцатых нынешнего.
Такая была благодать, что старые
люди, помнившие Пугача и чуму московскую, не знавали такого доброго
года.
А разговоры заманчивые, толкуют про пользы да выгоды, про то рассказывают, как
люди в немногие
годы наживаются.
— Вот намедни вы спрашивали меня, Андрей Иваныч, про «старую веру». Хоть я сам старовером родился, да из отцовского дома еще малым ребенком взят. Оттого и не знаю ничего, ничего почти и не помню. Есть охота, так вот Алексея Трифоныча спросите,
человек он книжный, коренной старовер, к тому ж из-за Волги, из тех самых лесов Керженских, где теперь старая вера вот уж двести
лет крепче, чем по другим местам, держится.
— Я доподлинно от самых верных
людей узнал, — продолжал Карп Алексеич, — что деньги большой сын приносит из Осиповки… Живет у Чапурина без
году неделя, когда ему такие деньги заработать?.. Тут, надо быть, другое есть.
Сколько от роду
годов,
люди не знали, сама позабыла…
— А вот как, — ответил Василий Борисыч. —
Человеку с достатком приглядеться к какому ни на есть месту, узнать, какое дело сподручнее там завести, да, приглядевшись, и зачинать с Божьей помощью.
Год пройдет, два пройдут, может статься, и больше… А как приглядятся мужики к работе да увидят, что дело-то выгодно, тогда не учи их — сами возьмутся… Всякий промысел так зачинался.
— Дело-то óпасно, — немного подумав, молвил Василий Борисыч. — Батюшка родитель был у меня тоже
человек торговый, дела большие вел. Был расчетлив и бережлив, опытен и сметлив… А подошел черный день, смешались прибыль с убылью, и пошли беда за бедой. В два
года в доме-то стало хоть шаром покати… А мне куда перед ним? Что я супротив его знаю?.. Нет, Патап Максимыч, не с руки мне торговое дело.
Если ж она полюбит в ту пору такого
человека, что хоть на два либо на три
года моложе ее, тогда любовь для нее не радость сердечная, вместо любви жгучий пламень по телу разливается…
— «Жития нашего время яко вода на борзе течет, дние
лет наших яко дым в воздусе развеваются, вмале являются и вскоре погибают. Мнози борются страсти со всяким
человеком и колеблют душами. Яко же волны морские — житейские сласти, и похоти, и желания восстают на душе… О человече! Что твориши несмысленне, погубляеши время свое спасительное, непрестанно весь век живота твоего, телу своему угождая? Что хощеши?..»
Однажды на Тихонов день [16 июня 1708
года.] многие старцы и старицы, именитые
люди и духовного чина к матери Голиндухе в обитель сходились разбирать поподробну «спорные письма» протопопа Аввакума и обрели в них несогласных речей со святых отец Писанием много, за то и согласились отложить те письма.
Так мыслили старорусские
люди о смене
лета зимою и о начале огня.
Но там зачастую находят каменные молоты, каменные топоры и кремневые наконечники стрел, — стало быть, живали тут
люди еще тогда, когда не знали ни меди, ни железа [Г. Поливанов
лет в пять собрал здесь значительное число орудий каменного периода.].
Двести
лет прошло от начала скитов; спросить про Ярилу у окольных
людей, спросить про царь-огонь, спросить про купальские костры — никто и не слыхивал.
— Кажный
год… Мы ведь преходящие, где
люди, тут и мы, — ответил Варсонофий. — Вот отсель к Петрову дню в Комаров надо, на Казанску в Шарпан, на Илью пророка в Оленево, на Смоленску в Чернуху, а тут уж к Макарью на ярмарку.
— Да, да, — качая головой, согласилась мать Таисея. — Подымался Пугач на десятом
году после того, как Иргиз зачался, а Иргиз восемьдесят
годов стоял, да вот уже его разоренью пятнадцатый
год пошел. Значит, теперь Пугачу восемьдесят пять
лет, да если прадедушке твоему о ту пору хоть двадцать
лет от роду было, так всего жития его выйдет сто пять
годов… Да… По нонешним временам мало таких долговечных
людей… Что ж, как он перед кончиной-то?.. Прощался ли с вами?.. Дóпустил ли родных до себя?
— «Аще не житель обители, но мирской
человек преставится и будет от сродников его подаяние на честную обитель ради поминовения души его, тогда все подаяние емлют вкладом в казну обительскую и за то поминают его по единому
году за каждый рубль в «Литейнике»; а буде соберется всего вклада пятьдесят рублев, того поминают в «Литейнике» во́веки; а буде соберется вклада на сто рублев, того поминают окроме «Литейника» и в «Сенанике» вовеки же.
— По-твоему, хорошо этак томить
человека?.. Водишь ты меня третий
год… Сама рассуди, хорошо ль это делаешь?.. — страстно дрожащим голосом проговорил Самоквасов.
— Ее не пошлю, — решительно сказала Манефа. — Из кельи ее устранила, ключи отобрала. Сама знаешь, что не зря таково поступила… Теперь, коли в чужи
люди ее послать, совсем, значит, на смертную злобу ее навесть… Опять же и то, в непорядки пустилась на старости
лет… Как вы на Китеж ездили, так накурилась, что водой отливали… Нет, Софью нельзя, осрамит в чужих
людях нашу обитель вконец… Язык же бритва…
Есть того оленя
людям на моляне, поминать отходящего бога на пиру, на братчине, на братчине на петровщине [Есть поверье, что в
лета стародавние ежегодно на Петров день выходил из лесу олень и сам давался в руки
людям на разговенье.
— По тем правилам, — не дожидаясь ответа, продолжала Полихрония, — от язычников, рекше и от зловерных, недавно пришедшего в скором времени несть праведно производити во епископы, да не возгордевся в сеть впадет диаволю… А сей Антоний без единыя седмицы токмо
год пребывал во благочестии… Притом же по тем правилам во епископы такие
люди поставляемы быть должны, которые с давнего времени испытаны в слове, вере и в житии, сообразном правому слову. Так ли?
— Чего ж убиваться-то? — весело молвила ей быстроногая Дуня улангерская. — Пошли-ка меня матушка Юдифа к хорошим
людям нá
год в канонницы, да я бы, кажется, с радости земли под собой не взвидела, запрыгала б, заплясала, а ты, бесстыдница, выть…
— Что правда, то правда, — молвил Патап Максимыч. — Счастья Бог ей не пошлет… И теперь муженек-от чуть не половину именья на себя переписал, остальным распоряжается, не спросясь ее… Горька была доля Марьи Гавриловны за первым мужем, от нового, пожалуй, хуже достанется. Тот по крайности богатство ей дал, а этот,
году не пройдет, оберет ее до ниточки… И ништо!.. Вздоров не делай!.. Сама виновата!.. Сама себя раба бьет, коль не чисто жнет. А из него вышел самый негодящий
человек.