Неточные совпадения
Городничий. Эк куда хватили! Ещё умный
человек! В уездном городе измена! Что он, пограничный, что ли? Да отсюда, хоть три
года скачи, ни до какого государства не доедешь.
Добчинский. Молодой, молодой
человек;
лет двадцати трех; а говорит совсем так, как старик: «Извольте, говорит, я поеду и туда, и туда…» (размахивает руками),так это все славно. «Я, говорит, и написать и почитать люблю, но мешает, что в комнате, говорит, немножко темно».
Хлестаков, молодой
человек лет двадцати трех, тоненький, худенький; несколько приглуповат и, как говорят, без царя в голове, — один из тех
людей, которых в канцеляриях называют пустейшими. Говорит и действует без всякого соображения. Он не в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли. Речь его отрывиста, и слова вылетают из уст его совершенно неожиданно. Чем более исполняющий эту роль покажет чистосердечия и простоты, тем более он выиграет. Одет по моде.
«Скучаешь, видно, дяденька?»
— Нет, тут статья особая,
Не скука тут — война!
И сам, и
люди вечером
Уйдут, а к Федосеичу
В каморку враг: поборемся!
Борюсь я десять
лет.
Как выпьешь рюмку лишнюю,
Махорки как накуришься,
Как эта печь накалится
Да свечка нагорит —
Так тут устой… —
Я вспомнила
Про богатырство дедово:
«Ты, дядюшка, — сказала я, —
Должно быть, богатырь».
Милон. Это его ко мне милость. В мои
леты и в моем положении было бы непростительное высокомерие считать все то заслуженным, чем молодого
человека ободряют достойные
люди.
Стародум(к Правдину). Чтоб оградить ее жизнь от недостатку в нужном, решился я удалиться на несколько
лет в ту землю, где достают деньги, не променивая их на совесть, без подлой выслуги, не грабя отечества; где требуют денег от самой земли, которая поправосуднее
людей, лицеприятия не знает, а платит одни труды верно и щедро.
Г-жа Простакова. Без наук
люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать
лет, а с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало, сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни не жалел, чтоб из сундука ничего не вынуть. Перед другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке с деньгами, умер, так сказать, с голоду. А! каково это?
Цыфиркин. Да кое-как, ваше благородие! Малу толику арихметике маракую, так питаюсь в городе около приказных служителей у счетных дел. Не всякому открыл Господь науку: так кто сам не смыслит, меня нанимает то счетец поверить, то итоги подвести. Тем и питаюсь; праздно жить не люблю. На досуге ребят обучаю. Вот и у их благородия с парнем третий
год над ломаными бьемся, да что-то плохо клеятся; ну, и то правда,
человек на
человека не приходит.
Уважение к старшим исчезло; агитировали вопрос, не следует ли, по достижении
людьми известных
лет, устранять их из жизни, но корысть одержала верх, и порешили на том, чтобы стариков и старух продать в рабство.
Но что же может значить слово"создавать"в понятиях такого
человека, который с юных
лет закалился в должности прохвоста?
— Рабочих надо непременно нанять еще
человек пятнадцать. Вот не приходят. Нынче были, по семидесяти рублей на
лето просят.
В глазах родных он не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать два
года, были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен был казаться для других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого ничего не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда негодившиеся
люди.
Казалось бы, ничего не могло быть проще того, чтобы ему, хорошей породы, скорее богатому, чем бедному
человеку, тридцати двух
лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин был влюблен, и поэтому ему казалось, что Кити была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного, а он такое земное низменное существо, что не могло быть и мысли о том, чтобы другие и она сама признали его достойным ее.
Было самое спешное рабочее время, когда во всем народе проявляется такое необыкновенное напряжение самопожертвования в труде, какое не проявляется ни в каких других условиях жизни и которое высоко ценимо бы было, если бы
люди, проявляющие эти качества, сами ценили бы их, если б оно не повторялось каждый
год и если бы последствия этого напряжения не были так просты.
Рябинин был высокий, худощавый
человек средних
лет, с усами и бритым выдающимся подбородком и выпуклыми мутными глазами.
Скосить и сжать рожь и овес и свезти, докосить луга, передвоить пар, обмолотить семена и посеять озимое — всё это кажется просто и обыкновенно; а чтобы успеть сделать всё это, надо, чтобы от старого до малого все деревенские
люди работали не переставая в эти три-четыре недели втрое больше, чем обыкновенно, питаясь квасом, луком и черным хлебом, молотя и возя снопы по ночам и отдавая сну не более двух-трех часов в сутки. И каждый
год это делается по всей России.
— Нисколько, — сказал он, — позволь. Ты не можешь видеть своего положения, как я. Позволь мне сказать откровенно свое мнение. — Опять он осторожно улыбнулся своею миндальною улыбкой. — Я начну сначала: ты вышла замуж за
человека, который на двадцать
лет старше тебя. Ты вышла замуж без любви или не зная любви. Это была ошибка, положим.
— Мы здесь не умеем жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел
лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым
человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
Но его порода долговечна, у него не было ни одного седого волоса, ему никто не давал сорока
лет, и он помнил, что Варенька говорила, что только в России
люди в пятьдесят
лет считают себя стариками, а что во Франции пятидесятилетний
человек считает себя dans la force de l’âge, [в расцвете
лет,] a сорокалетний — un jeune homme. [молодым
человеком.]
Вронский три
года не видал Серпуховского. Он возмужал, отпустив бакенбарды, но он был такой же стройный, не столько поражавший красотой, сколько нежностью и благородством лица и сложения. Одна перемена, которую заметил в нем Вронский, было то тихое, постоянное сияние, которое устанавливается на лицах
людей, имеющих успех и уверенных в признании этого успеха всеми. Вронский знал это сияние и тотчас же заметил его на Серпуховском.
Он не мог теперь раскаиваться в том, что он, тридцати-четырехлетний, красивый, влюбчивый
человек, не был влюблен в жену, мать пяти живых и двух умерших детей, бывшую только
годом моложе его.
Стремов был
человек лет пятидесяти, полуседой, еще свежий, очень некрасивый, но с характерным и умным лицом. Лиза Меркалова была племянница его жены, и он проводил все свои свободные часы с нею. Встретив Анну Каренину, он, по службе враг Алексея Александровича, как светский и умный
человек, постарался быть с нею, женой своего врага, особенно любезным.
— Каждый член общества призван делать свойственное ему дело, — сказал он. — И
люди мысли исполняют свое дело, выражая общественное мнение. И единодушие и полное выражение общественного мнения есть заслуга прессы и вместе с тем радостное явление. Двадцать
лет тому назад мы бы молчали, а теперь слышен голос русского народа, который готов встать, как один
человек, и готов жертвовать собой для угнетенных братьев; это великий шаг и задаток силы.
Место это давало от семи до десяти тысяч в
год, и Облонский мог занимать его, не оставляя своего казенного места. Оно зависело от двух министерств, от одной дамы и от двух Евреев, и всех этих
людей, хотя они были уже подготовлены, Степану Аркадьичу нужно было видеть в Петербурге. Кроме того, Степан Аркадьич обещал сестре Анне добиться от Каренина решительного ответа о разводе. И, выпросив у Долли пятьдесят рублей, он уехал в Петербург.
Из его родных гостил в это
лето у них один Сергей Иванович, но и тот был не Левинского, а Кознышевекого склада
человек, так что Левинский дух совершенно уничтожался.
Вспоминал он, как брат в университете и
год после университета, несмотря на насмешки товарищей, жил как монах, в строгости исполняя все обряды религии, службы, посты и избегая всяких удовольствий, в особенности женщин; и потом как вдруг его прорвало, он сблизился с самыми гадкими
людьми и пустился в самый беспутный разгул.
— Да с
год. Ну да уж зато памятен мне этот
год; наделал он мне хлопот, не тем будь помянут! Ведь есть, право, этакие
люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!
— Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый
год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка — пропадший
человек!
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а
года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только
человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
— Здесь нечисто! Я встретил сегодня черноморского урядника; он мне знаком — был прошлого
года в отряде; как я ему сказал, где мы остановились, а он мне: «Здесь, брат, нечисто,
люди недобрые!..» Да и в самом деле, что это за слепой! ходит везде один, и на базар, за хлебом, и за водой… уж видно, здесь к этому привыкли.
Раз, осенью, пришел транспорт с провиантом; в транспорте был офицер, молодой
человек лет двадцати пяти.
Там, между прочим, он познакомился с помещиком Ноздревым,
человеком лет тридцати, разбитным малым, который ему после трех-четырех слов начал говорить «ты».
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют
человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его в немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство
человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <пор> не мог заставить надеть корсет, тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м
году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен.
Самая полнота и средние
лета Чичикова много повредят ему: полноты ни в каком случае не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он не может взять в герои добродетельного
человека, но… может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения.
Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате
лет десять жили
люди.
— Улинька! Павел Иванович сейчас сказал преинтересную новость. Сосед наш Тентетников совсем не такой глупый
человек, как мы полагали. Он занимается довольно важным делом: историей генералов двенадцатого
года.
С каждым
годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым
годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не
человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Иван Антонович как будто бы и не слыхал и углубился совершенно в бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже
человек благоразумных
лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок
лет; волос на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос, — словом, это было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.
Это был
человек лет под сорок, бривший бороду, ходивший в сюртуке и, по-видимому, проводивший очень покойную жизнь, потому что лицо его глядело какою-то пухлою полнотою, а желтоватый цвет кожи и маленькие глаза показывали, что он знал слишком хорошо, что такое пуховики и перины.
«Нет, я не так, — говорил Чичиков, очутившись опять посреди открытых полей и пространств, — нет, я не так распоряжусь. Как только, даст Бог, все покончу благополучно и сделаюсь действительно состоятельным, зажиточным
человеком, я поступлю тогда совсем иначе: будет у меня и повар, и дом, как полная чаша, но будет и хозяйственная часть в порядке. Концы сведутся с концами, да понемножку всякий
год будет откладываться сумма и для потомства, если только Бог пошлет жене плодородье…» — Эй ты — дурачина!
Чичиков тоже устремился к окну. К крыльцу подходил
лет сорока
человек, живой, смуглой наружности. На нем был триповый картуз. По обеим сторонам его, сняв шапки, шли двое нижнего сословия, — шли, разговаривая и о чем-то с <ним> толкуя. Один, казалось, был простой мужик; другой, в синей сибирке, какой-то заезжий кулак и пройдоха.
Мужчины почтенных
лет, между которыми сидел Чичиков, спорили громко, заедая дельное слово рыбой или говядиной, обмакнутой нещадным образом в горчицу, и спорили о тех предметах, в которых он даже всегда принимал участие; но он был похож на какого-то
человека, уставшего или разбитого дальней дорогой, которому ничто не лезет на ум и который не в силах войти ни во что.
Тут
человек идет рядом с природой, с временами
года, соучастник и собеседник всему, что совершается в творенье.
— Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак. В нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший
человек, который не выпускал изо рта трубки не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему теперь уже сорок с лишком
лет, но, благодаря Бога, до сих пор так здоров, как нельзя лучше.
Чемодан внесли кучер Селифан, низенький
человек в тулупчике, и лакей Петрушка, малый
лет тридцати, в просторном подержанном сюртуке, как видно с барского плеча, малый немного суровый на взгляд, с очень крупными губами и носом.
Двести рублей выходит на
человека в
год в богоугодном заведении!..
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в
лето, отец, больной
человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Тут только долговременный пост наконец был смягчен, и оказалось, что он всегда не был чужд разных наслаждений, от которых умел удержаться в
лета пылкой молодости, когда ни один
человек совершенно не властен над собою.
Приезжий гость и тут не уронил себя: он сказал какой-то комплимент, весьма приличный для
человека средних
лет, имеющего чин не слишком большой и не слишком малый.
Затем писавшая упоминала, что омочает слезами строки нежной матери, которая, протекло двадцать пять
лет, как уже не существует на свете; приглашали Чичикова в пустыню, оставить навсегда город, где
люди в душных оградах не пользуются воздухом; окончание письма отзывалось даже решительным отчаяньем и заключалось такими стихами...