Неточные совпадения
— Мне
говорил один очень хорошо знающий его человек, — начал барон, потупляясь
и слегка дотрогиваясь своими красивыми, длинными руками до серебряных черенков вилки
и ножа (голос барона был при этом как бы несколько нерешителен, может быть, потому, что высокопоставленные лица иногда
не любят, чтобы низшие лица резко выражались о других высокопоставленных лицах), — что он вовсе
не так умен, как об нем обыкновенно
говорят.
— Что смотришь? Это
не для тебя, а для княгинюшки, которая у тебя умная
и добрая… гораздо лучше тебя!.. —
говорила старушка.
Вы совершенно справедливо как-то раз
говорили, что нынче
не только у нас, но
и в европейском обществе, человеку, для того, чтобы он был
не совершеннейший пошляк
и поступал хоть сколько-нибудь честно
и целесообразно, приходится многое самому изучить
и узнать.
— Ты княгине ничего
не говори, что я заходила, я
не пройду к ней; мне пора по делу! — произнесла девушка опять каким-то повелительным тоном
и сама пошла.
Наши школьники тоже воспылали к ней страстью, с тою только разницею, что барон всякий раз, как оставался с Элизой вдвоем, делал ей глазки
и намекая ей даже словами о своих чувствах; но князь никогда почти ни о чем с ней
не говорил и только слушал ее игру на фортепьянах с понуренной головой
и вздыхал при этом; зато князь очень много
говорил о своей страсти к Элизе барону,
и тот выслушивал его, как бы сам в этом случае нисколько
не повинный.
Здесь он на первых порах заметно старался сближаться с учеными
и литераторами, но последнее время
и того
не стал делать,
и некоторые из родных князя, посещавшие иногда княгиню,
говорили, что князь все читает теперь.
— Мингера, разумеется, — отвечал князь с некоторою гримасою. — Приятель этот своим последним подобострастным разговором с Михайлом Борисовичем просто показался князю противен. — К нам летом собирается приехать в Москву погостить, — присовокупил он: — но только, по своей немецкой щепетильности, все конфузится
и спрашивает, что
не стеснит ли нас этим? Я
говорю, что меня нет, а жену —
не знаю.
— Совершеннейшее! — воскликнул князь, смотря на потолок. — А что, — продолжал он с некоторой расстановкой
и точно
не решаясь вдруг спросить о том, о чем ему хотелось спросить: — Анна Юрьевна ничего тебе
не говорила про свою подчиненную Елену?.. — Голос у него при этом был какой-то странный.
— Нет,
говорила: хвалила ее очень! — отвечала княгиня, по-видимому, совершенно равнодушно,
и только голубые глаза ее забегали из стороны в сторону, как бы затем, чтобы князь
не прочел ее тайных мыслей.
По выходе из училища, дочь объявила матери, что она ничем
не будет ее стеснять
и уйдет в гувернантки,
и действительно ушла; но через месяц же возвратилась к ней снова,
говоря, что частных мест она больше брать
не будет, потому что в этом положении надобно сделаться или рабою, служанкою какой-нибудь госпожи, или предметом страсти какого-нибудь господина, а что она приищет себе лучше казенное или общественное место
и будет на нем работать.
— Отчего же
не дают? Мы
не даром бы у них взяли; я
говорила, что принесу денег —
и принесла наконец.
Госпожа Жиглинская долго после этого ни о чем подобном
не говорила с дочерью
и допекала ее только тем, что дня по два у них
не было ни обеда, ни чаю; хотя госпожа Жиглинская
и могла бы все это иметь, если бы продала какие-нибудь свои брошки
и сережки, но она их
не продавала.
— Тебя никто
и не заставляет ни от кого ничего принимать, —
говорила между тем старуха Жиглинская.
—
Не принимай князя, скажи, что я больна, лежу в постели, заснула… —
говорила торопливо Елена
и вместе с тем торопливо гасила лампу.
— К-х-ха! — произнес он на всю комнату, беря князя за руку, чтобы пощупать у него пульс. — К-х-ха! — повторил он еще раз
и до такой степени громко, что входившая было в кабинет собака князя, услыхав это, повернулась
и ушла опять в задние комнаты, чтобы только
не слышать подобных страшных вещей. — К-х-ха! — откашлянулся доктор в третий раз. — Ничего, так себе, маленькая лихорадочка, —
говорил он басом
и нахмуривая свои глупые, густые брови.
Она
и прежде, когда приглашала князя, то всегда на первых же порах упоминала имя «maman», но саму maman они покуда еще княгине
не показывали,
и князь только
говорил ей, что это очень добрая, но больная
и никуда
не выезжающая старушка.
— Так
не угодно ли, я довезу вас на своих конях? Я в эти именно страны
и еду, —
говорил Елпидифор Мартыныч, явно уже любезничая с ней.
Князь затем замолчал
и больше
не стал
говорить с Жиглинской-старухой: он находил, что совершенно достаточно с ней побеседовал.
Князь принялся, наконец, читать. Елена стала слушать его внимательно. Она все почти понимала
и только в некоторых весьма немногих местах останавливала князя
и просила его растолковать ей. Тот принимался, но по большей части путался, начинал
говорить какие-то фразы, страшно при этом конфузился:
не оставалось никакого сомнения, что он сам хорошенько
не понимал того, что
говорил.
Когда Елена
говорила последние слова, то в ее глазах, в складе губ
и даже в раздувшихся красивых ноздрях промелькнула какая-то злая ирония. Князь это подметил
и был крайне этим поражен: он никак
не ожидал услышать от Елены подобного совета.
Петербург казался ему гораздо более подвижным
и развитым,
и он стремился туда, знакомился там с разными литераторами, учеными, с высшим
и низшим чиновничеством, слушал их, сам им
говорил, спорил с ними, но — увы! — просвета перед жадными очами его после этих бесед нисколько
не прибывало,
и почти каждый раз князь уезжал из Петербурга в каком-то трагически-раздраженном состоянии, но через полгода снова ехал туда.
Про все эти свои сомнения
и колебания князь
не говорил Елене; он
не хотел перед ней являться каким-то неопределенным человеком
и желал лучше, чтобы она видела в нем окончательно сформировавшегося материалиста.
Умная, богатая, бойкая, Анна Юрьевна сразу же заняла одно из самых видных мест в обществе
и, куда бы потом ни стала появляться, всюду сейчас же была окружаема, если
не толпой обожателей, то, по крайней мере, толпою самых интимных ее друзей, с которыми она
говорила и любила
говорить самого вольного свойства вещи.
—
И в последний: женщины двух раз подобных вещей
не говорят! — крикнула она ему вслед.
— Только они меня-то, к сожалению,
не знают… — продолжала между тем та, все более
и более приходя в озлобленное состояние. — Я бегать да подсматривать за ними
не стану, а прямо дело заведу: я мать,
и мне никто
не запретит
говорить за дочь мою. Господин князь должен был понимать, что он — человек женатый,
и что она —
не уличная какая-нибудь девчонка, которую взял, поиграл да
и бросил.
— Как же
не воспрещают!.. — согласилась Елизавета Петровна. — Но я, собственно,
говорю тут
не про любовь: любовь может овладеть всяким — женатым
и холостым; но вознагради, по крайней мере, в таком случае настоящим манером
и обеспечь девушку, чтобы будущая-то жизнь ее
не погибла от этого!
—
И не думает,
не думает нисколько! — воскликнула Елизавета Петровна. — Я затем вам
и говорю: вы прямо им скажите, что я дело затею непременно!
— Мне кому
говорить? Я у них
и не бываю… — возразил было на первых порах Елпидифор Мартыныч.
— Нисколько,
говорит мать… Кому же мне сказать о том? У князя я
не принят в доме… я вам
и докладываю. К-ха!
Князь более месяца никогда почти
не бывал дома
и говорил жене, что он вступил в какое-то торговое предприятие с компанией, все утро сидит в их конторе, потом, с компанией же, отправляется обедать в Троицкий, а вечер опять в конторе.
С ним произошел такого рода случай: он уехал из дому с невыносимой жалостью к жене. «Я отнял у этой женщины все, все
и не дал ей взамен ничего, даже двух часов в день ее рождения!» —
говорил он сам себе. С этим чувством пришел он в Роше-де-Канкаль, куда каждодневно приходила из училища
и Елена
и где обыкновенно они обедали
и оставались затем целый день. По своей подвижной натуре князь
не удержался
и рассказал Елене свою сцену с женой. Та выслушала его весьма внимательно.
— Я
не помню,
говорила ли я тебе, — начала она, обращаясь к дочери
и каким-то необыкновенно развязным тоном, — что у покойного мужа было там одно дело, по которому у него взято было в опеку его имение.
— Благодарю! — сказала, проворно
и почти насильно схватив его руку, Елизавета Петровна. — Я Елене
не говорила,
и вы
не говорите, — прибавила она почти шепотом.
— Голова болит! —
говорила Елена. Намерение ее разбранить князя, при одном виде его, окончательно в ней пропало,
и она даже
не помнила хорошенько, в каких именно выражениях хотела ему объяснить поступок его. Князь, в свою очередь, тоже, кажется, немножко предчувствовал, что его будут бранить. Вошедшая, впрочем, Марфуша прервала на несколько минут их начавшийся разговор.
— А тем, что… ну, решился провести этот день с женой.
И скажи прямо, серьезно, как вон русские самодуры
говорят: «Хочу, мол, так
и сделаю, а ты моему нраву
не препятствуй!». Досадно бы, конечно, было, но я бы покорилась; а то приехал, сначала хитрить стал, а потом, когда отпустили, так обрадовался, как школьник,
и убежал.
— А если
говорят напротив, так так, значит,
и есть! — перебил ее резко князь. —
И чем нам, — прибавил он с усмешкою, — предаваться бесполезным словопрениям,
не лучше ли теперь же ехать в Останкино
и нанять там дачи?
— О, моя милая! — воскликнула Анна Юрьевна. — Зачем вы это
говорите? Вы очень хорошо убеждены, что я решительно ничего
не делаю, как только сплю
и ем.
— Ты думаешь, а я
не думаю! — произнес сердито князь, кидая письмо на стол. — Черт знает, какая-то там полоумная старуха —
и поезжай к ней!.. Что я для нее могу сделать? Ничего! —
говорил он, явно вспылив.
Он уже давно узнал Елену, возвращавшуюся из Москвы. О том, что Жиглинские будут в Останкине жить
и даже переехали с ними в один день, князь до сих пор еще
не говорил жене.
— Это что вы делаете?.. Хвораете?.. А?..
Не стыдно ли вам! —
говорил он, целуя белую ручку княгини,
и потом, сколь возможно стараясь потише, откашлянулся: — К-ха!.. Ну-с, где же
и что же у вас болит? — продолжал он, принимаясь, по обыкновению, щупать пульс.
Родившись
и воспитавшись в строго нравственном семействе, княгиня, по своим понятиям, была совершенно противоположна Елене: она самым искренним образом верила в бога, боялась черта
и грехов, бесконечно уважала пасторов; о каких-либо протестующих
и отвергающих что-либо мыслях княгиня
и не слыхала в доме родительском ни от кого; из бывавших у них в гостях молодых горных офицеров тоже никто ей
не говорил ничего подобного (во время девичества княгини отрицающие идеи
не коснулись еще наших военных ведомств):
и вдруг она вышла замуж за князя, который на другой же день их брака начал ей читать оду Пушкина о свободе […ода Пушкина о свободе — ода «Вольность», написанная в 1817 году
и распространившаяся вскоре в множестве списков.
Будь князь понастойчивей, он, может быть, успел бы втолковать ей
и привить свои убеждения, или, по крайней мере, она стала бы притворяться, что разделяет их; но князь, как
и с большей частью молодых людей это бывает, сразу же разочаровался в своей супруге, отвернулся от нее умственно
и не стал ни слова с ней
говорить о том, что составляло его суть, так что с этой стороны княгиня почти
не знала его
и видела только, что он знакомится с какими-то странными людьми
и бог знает какие иногда странные вещи
говорит.
— Ну,
и говорить не хочется!.. Вы, однако, как-нибудь Елене
не проговоритесь, — она ничего
не знает об этом.
Елпидифор Мартыныч
и на это усмехнулся только
и ни слова
не говорил.
— Восемь штук таких бриллиантов!.. Восемь штук! — восклицал барон. — Какая грань, какая вода отличная! — продолжал он с каким-то даже умилением,
и в этом случае в нем, может быть, даже кровь сказывалась, так как предание
говорило, что
не дальше как дед родной барона был ювелир
и торговал на Гороховой, в небольшой лавочке, золотыми вещами.
— Это Сухарева башня? —
говорил барон
не совсем даже твердым языком
и устремляя свои мутные глаза на Сухареву башню.
Теорию эту перед Анной Юрьевной, когда-то за границей, развивал один француз
и говорил при этом превосходнейшим французским языком, жаль только, что она
не все помнила из его прекрасных мыслей.
Она сама даже ответит на его чувства
и посмотрит, как этим снимет тяжелое ярмо с души князя: тонкое чувство женщины, напротив,
говорило в княгине, что это очень
и очень
не понравится князю.
Миклаков в молодости отлично кончил курс в университете, любил очень читать
и потому много знал; но в жизни как-то ему
не повезло: в службе он дотянул только до бухгалтера, да
и тут его терпели потому, что обязанности свои он знал в совершенстве,
и начальники его обыкновенно
говорили про него: «Миклаков, как бухгалтер, превосходный, но как человек — пренеприятный!» Дело в том, что при служебных объяснениях с своими начальствующими лицами он нет-нет да
и ввернет почти каждому из них какую-нибудь колкость.
И вообще про все полчище русских литераторов Миклаков
говорил, что в нем обретается никак
не больше десятков двух или трех истинно даровитых
и образованных людей, а остальные набрались из таких господ, которые ни на какое другое путное дело неспособны.