Неточные совпадения
Это
говорили они о
князе Григорове, который и сам вскоре показался в гостиной всей своей громадной фигурой.
Наши школьники тоже воспылали к ней страстью, с тою только разницею, что барон всякий раз, как оставался с Элизой вдвоем, делал ей глазки и намекая ей даже словами о своих чувствах; но
князь никогда почти ни о чем с ней не
говорил и только слушал ее игру на фортепьянах с понуренной головой и вздыхал при этом; зато
князь очень много
говорил о своей страсти к Элизе барону, и тот выслушивал его, как бы сам в этом случае нисколько не повинный.
Музыка и деревня поглотили почти совершенно их первые два года супружеской жизни; потом
князь сделался мировым посредником, хлопотал искреннейшим образом о народе; в конце концов, однако, музыка, народ и деревня принаскучили ему, и он уехал с женой за границу, где прямо направился в Лондон, сошелся,
говорят, там очень близко с русскими эмигрантами; но потом вдруг почему-то уехал из Лондона, вернулся в Россию и поселился в Москве.
Здесь он на первых порах заметно старался сближаться с учеными и литераторами, но последнее время и того не стал делать, и некоторые из родных
князя, посещавшие иногда княгиню,
говорили, что
князь все читает теперь.
— Ничего себе; так же по-прежнему добра и так же по-прежнему несносна… Вот прислала тебе в подарок, — прибавил
князь, вынимая из кармана и перебрасывая к жене крестик Марьи Васильевны, — велела тебе надеть;
говорит, что после этого непременно дети будут.
— Мингера, разумеется, — отвечал
князь с некоторою гримасою. — Приятель этот своим последним подобострастным разговором с Михайлом Борисовичем просто показался
князю противен. — К нам летом собирается приехать в Москву погостить, — присовокупил он: — но только, по своей немецкой щепетильности, все конфузится и спрашивает, что не стеснит ли нас этим? Я
говорю, что меня нет, а жену — не знаю.
— Совершеннейшее! — воскликнул
князь, смотря на потолок. — А что, — продолжал он с некоторой расстановкой и точно не решаясь вдруг спросить о том, о чем ему хотелось спросить: — Анна Юрьевна ничего тебе не
говорила про свою подчиненную Елену?.. — Голос у него при этом был какой-то странный.
— Нет,
говорила: хвалила ее очень! — отвечала княгиня, по-видимому, совершенно равнодушно, и только голубые глаза ее забегали из стороны в сторону, как бы затем, чтобы
князь не прочел ее тайных мыслей.
— Не принимай
князя, скажи, что я больна, лежу в постели, заснула… —
говорила торопливо Елена и вместе с тем торопливо гасила лампу.
— К-х-ха! — произнес он на всю комнату, беря
князя за руку, чтобы пощупать у него пульс. — К-х-ха! — повторил он еще раз и до такой степени громко, что входившая было в кабинет собака
князя, услыхав это, повернулась и ушла опять в задние комнаты, чтобы только не слышать подобных страшных вещей. — К-х-ха! — откашлянулся доктор в третий раз. — Ничего, так себе, маленькая лихорадочка, —
говорил он басом и нахмуривая свои глупые, густые брови.
Она и прежде, когда приглашала
князя, то всегда на первых же порах упоминала имя «maman», но саму maman они покуда еще княгине не показывали, и
князь только
говорил ей, что это очень добрая, но больная и никуда не выезжающая старушка.
— Ну так, значит, до свидания, до вечера, —
говорила Елена, подавая бойко руку
князю.
— Ах, благодарю, тысячу раз благодарю! —
говорила та как бы в самом деле радостным голосом и подсобляя
князю уложить книги на одном из столиков. Освободившись окончательно от своей ноши,
князь наконец уселся и принялся сквозь очки глядеть на Елену, которая села напротив него.
Князь затем замолчал и больше не стал
говорить с Жиглинской-старухой: он находил, что совершенно достаточно с ней побеседовал.
Князь принялся, наконец, читать. Елена стала слушать его внимательно. Она все почти понимала и только в некоторых весьма немногих местах останавливала
князя и просила его растолковать ей. Тот принимался, но по большей части путался, начинал
говорить какие-то фразы, страшно при этом конфузился: не оставалось никакого сомнения, что он сам хорошенько не понимал того, что
говорил.
Когда Елена
говорила последние слова, то в ее глазах, в складе губ и даже в раздувшихся красивых ноздрях промелькнула какая-то злая ирония.
Князь это подметил и был крайне этим поражен: он никак не ожидал услышать от Елены подобного совета.
Петербург казался ему гораздо более подвижным и развитым, и он стремился туда, знакомился там с разными литераторами, учеными, с высшим и низшим чиновничеством, слушал их, сам им
говорил, спорил с ними, но — увы! — просвета перед жадными очами его после этих бесед нисколько не прибывало, и почти каждый раз
князь уезжал из Петербурга в каком-то трагически-раздраженном состоянии, но через полгода снова ехал туда.
Про все эти свои сомнения и колебания
князь не
говорил Елене; он не хотел перед ней являться каким-то неопределенным человеком и желал лучше, чтобы она видела в нем окончательно сформировавшегося материалиста.
— Наконец, я прямо тебе
говорю, — продолжал
князь, — я не в состоянии более любить тебя в таких далеких отношениях… Я хочу, чтобы ты вся моя была, вся!..
— Я сегодня, —
говорил, как бы совсем обезумев от радости,
князь, — видел картину «Ревекка», которая, как две капли, такая же красавица, как ты, только вот она так нарисована, — прибавил он и дрожащей, но сильной рукой разорвал передние застежки у платья Елены и спустил его вместе с сорочкою с плеча.
Я сам был лично свидетелем: стояли мы раз у генерал-губернатора в приемной; генералов было очень много, полковников тоже, настоятель греческого монастыря был, кажется, тут же; только всем
говорят: «Занят генерал-губернатор, дожидайтесь!» Наконец, слышим — грядет: сам идет сзади, а впереди у него
князь Григоров, — это он все с ним изволил беседовать и заниматься.
Вам что надо?», — а
князю Григорову жмет ручку и
говорит: «Adieu, mon cher [До свидания, мой дорогой (франц.).], приезжай завтра обедать!» К-ха! — заключил Елпидифор Мартыныч так сильно, что Елизавета Петровна, довольно уже привыкшая к его кашлю, даже вздрогнула немного.
— Только они меня-то, к сожалению, не знают… — продолжала между тем та, все более и более приходя в озлобленное состояние. — Я бегать да подсматривать за ними не стану, а прямо дело заведу: я мать, и мне никто не запретит
говорить за дочь мою. Господин
князь должен был понимать, что он — человек женатый, и что она — не уличная какая-нибудь девчонка, которую взял, поиграл да и бросил.
— Нет-с, я не к тому это сказал, — начал он с чувством какого-то даже оскорбленного достоинства, — а
говорю потому, что мать мне прямо сказала: «Я,
говорит, дело с
князем затею, потому что он не обеспечивает моей дочери!»
— Нисколько,
говорит мать… Кому же мне сказать о том? У
князя я не принят в доме… я вам и докладываю. К-ха!
Князь более месяца никогда почти не бывал дома и
говорил жене, что он вступил в какое-то торговое предприятие с компанией, все утро сидит в их конторе, потом, с компанией же, отправляется обедать в Троицкий, а вечер опять в конторе.
С ним произошел такого рода случай: он уехал из дому с невыносимой жалостью к жене. «Я отнял у этой женщины все, все и не дал ей взамен ничего, даже двух часов в день ее рождения!» —
говорил он сам себе. С этим чувством пришел он в Роше-де-Канкаль, куда каждодневно приходила из училища и Елена и где обыкновенно они обедали и оставались затем целый день. По своей подвижной натуре
князь не удержался и рассказал Елене свою сцену с женой. Та выслушала его весьма внимательно.
— Очень благодари!.. Очень!.. —
говорила Елизавета Петровна радушнейшим голосом. — У
князя, кажется, тоже есть имение в Саратовской губернии?
Управляющий молчал.
Князь не
говорил ему ни слова об имении.
Напрасно рассудок
говорил в Елене, что
князь должен был таким образом поступить и что для нее ничего тут нет ни оскорбительного, ни унизительного.
— Зачем же
говорить ей! — произнес
князь и поспешил уйти от Елизаветы Петровны.
— Голова болит! —
говорила Елена. Намерение ее разбранить
князя, при одном виде его, окончательно в ней пропало, и она даже не помнила хорошенько, в каких именно выражениях хотела ему объяснить поступок его.
Князь, в свою очередь, тоже, кажется, немножко предчувствовал, что его будут бранить. Вошедшая, впрочем, Марфуша прервала на несколько минут их начавшийся разговор.
— А если
говорят напротив, так так, значит, и есть! — перебил ее резко
князь. — И чем нам, — прибавил он с усмешкою, — предаваться бесполезным словопрениям, не лучше ли теперь же ехать в Останкино и нанять там дачи?
— Потому что, — продолжала Елена, — каким же образом можно было до такой степени полюбить господина Долгорукова, человека весьма дурных качеств и свойств, как
говорит нам история, да и вообще кого из русских
князей стоит так полюбить?
— Я потому и позволяю себе
говорить это в присутствии
князя, — подхватила Елена, — что он в этом случае совершенно исключение: в нем, сколько я знаю его, ничего нет княжеского.
— Ты думаешь, а я не думаю! — произнес сердито
князь, кидая письмо на стол. — Черт знает, какая-то там полоумная старуха — и поезжай к ней!.. Что я для нее могу сделать? Ничего! —
говорил он, явно вспылив.
— Совершенно такие существуют! — отвечал
князь, нахмуривая брови: ему было уже и досадно, зачем он открыл свою тайну барону, тем более, что, начиная разговор,
князь, по преимуществу, хотел передать другу своему об Елене, о своих чувствах к ней, а вышло так, что они все
говорили о княгине.
Он уже давно узнал Елену, возвращавшуюся из Москвы. О том, что Жиглинские будут в Останкине жить и даже переехали с ними в один день,
князь до сих пор еще не
говорил жене.
— Это именно та особа, о которой я вам
говорил, — сказал негромко барону
князь.
— Хорошо! — согласился Елпидифор Мартыныч. — Только одного я тут, откровенно вам скажу, опасаюсь: теперь вот вы так
говорите, а потом как-нибудь помиритесь с
князем, разнежитесь с ним, да все ему и расскажете; и останусь я каким-то переносчиком и сплетником!
Родившись и воспитавшись в строго нравственном семействе, княгиня, по своим понятиям, была совершенно противоположна Елене: она самым искренним образом верила в бога, боялась черта и грехов, бесконечно уважала пасторов; о каких-либо протестующих и отвергающих что-либо мыслях княгиня и не слыхала в доме родительском ни от кого; из бывавших у них в гостях молодых горных офицеров тоже никто ей не
говорил ничего подобного (во время девичества княгини отрицающие идеи не коснулись еще наших военных ведомств): и вдруг она вышла замуж за
князя, который на другой же день их брака начал ей читать оду Пушкина о свободе […ода Пушкина о свободе — ода «Вольность», написанная в 1817 году и распространившаяся вскоре в множестве списков.
Будь
князь понастойчивей, он, может быть, успел бы втолковать ей и привить свои убеждения, или, по крайней мере, она стала бы притворяться, что разделяет их; но
князь, как и с большей частью молодых людей это бывает, сразу же разочаровался в своей супруге, отвернулся от нее умственно и не стал ни слова с ней
говорить о том, что составляло его суть, так что с этой стороны княгиня почти не знала его и видела только, что он знакомится с какими-то странными людьми и бог знает какие иногда странные вещи
говорит.
Услыхав, что ее сопернице угрожает это счастие, княгиня страшно и окончательно испугалась за самое себя; она, судя по собственным своим чувствам, твердо была убеждена, что как только родится у
князя от Елены ребенок, так он весь и навсегда уйдет в эту новую семью; а потому, как ни добра она была и как ни чувствовала отвращение от всякого рода ссор и сцен, но опасность показалась ей слишком велика, так что она решилась
поговорить по этому поводу с мужем серьезно.
Елизавета Петровна до сих пор еще не
говорила Елпидифору Мартынычу, что стала получать от
князя деньги, опасаясь, что он, старый черт, себе что-нибудь запросит за то; но в настоящее время нашла нужным открыться ему.
— Ужас, но необходимый, — опять прибавил
князь и сам сначала хотел было
говорить, но, заметив, что и Елена тоже хочет, предоставил ей вести речь.
Князь при этом потемнел даже весь в лице: если бы княгиня продолжала сердиться и укорять его, то он, вероятно, выдержал бы это стойко, но она рыдала и
говорила, что еще любит его, — это было уже превыше сил его.
Она сама даже ответит на его чувства и посмотрит, как этим снимет тяжелое ярмо с души
князя: тонкое чувство женщины, напротив,
говорило в княгине, что это очень и очень не понравится
князю.
— Да-с, так уж устроила!.. Мать крайне огорчена, крайне!.. Жаловаться было первоначально хотела на
князя, но я уж отговорил. «Помилуйте,
говорю, какая же польза вам будет?»
— Что ж он
говорит по этому поводу? — спросил
князь, немного потупляясь, но с заметным любопытством.
У
князя кровью сердце обливалось, слушая этот разговор: внутреннее сознание
говорило в нем, что Миклаков был прав, и вздох того был глубоко им понят.