Неточные совпадения
Будучи от природы весьма обыкновенных умственных
и всяких других душевных качеств, она всю жизнь свою стремилась раскрашивать себя
и представлять, что она была женщина
и умная,
и добрая,
и с твердым характером; для этой цели она всегда
говорила только о серьезных предметах, выражалась плавно
и красноречиво, довольно искусно вставляя в свою речь витиеватые фразы
и возвышенные мысли, которые ей удавалось прочесть или подслушать;
не жалея ни денег, ни своего самолюбия, она входила в знакомство
и переписку с разными умными людьми
и, наконец, самым публичным образом творила добрые дела.
— Стыдно вам, полковник, стыдно!.. —
говорила, горячась, Александра Григорьевна Вихрову. — Сами вы прослужили тридцать лет престолу
и отечеству
и не хотите сына вашего посвятить тому же!
— Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так
не написала бы? К самому царю бы накатала, чтобы только
говорили, что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом
не только что до графа,
и до дворника его
не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее
не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут еще третий,
и под суд!
—
Не знаю, — начал он, как бы более размышляющим тоном, — а по-моему гораздо бы лучше сделал, если бы отдал его к немцу в пансион… У того,
говорят,
и за уроками детей следят
и музыке сверх того учат.
Говоря это, старик маскировался:
не того он боялся, а просто ему жаль было платить немцу много денег,
и вместе с тем он ожидал, что если Еспер Иваныч догадается об том, так, пожалуй, сам вызовется платить за Павла; а Вихров
и от него, как от Александры Григорьевны, ничего
не хотел принять: странное смешение скупости
и гордости представлял собою этот человек!
— Ты сам меня как-то спрашивал, — продолжал Имплев, — отчего это, когда вот помещики
и чиновники съедутся, сейчас же в карты сядут играть?.. Прямо от неучения! Им
не об чем между собой
говорить;
и чем необразованней общество, тем склонней оно ко всем этим играм в кости, в карты; все восточные народы, которые еще необразованнее нас, очень любят все это,
и у них, например, за величайшее блаженство считается их кейф, то есть, когда человек ничего уж
и не думает даже.
Он
говорит: «Данта читать — что в море купаться!»
Не правда ли, благодетель, как это верно
и поэтично?..»
— Все
говорят, мой милый Февей-царевич, что мы с тобой лежебоки; давай-ка,
не будем сегодня лежать после обеда,
и поедем рыбу ловить… Угодно вам, полковник, с нами? — обратился он к Михайлу Поликарпычу.
Жена у него была женщина уже
не первой молодости, но еще прелестнейшая собой, умная, добрая, великодушная,
и исполненная какой-то особенной женской прелести; по рождению своему, княгиня принадлежала к самому высшему обществу,
и Еспер Иваныч,
говоря полковнику об истинном аристократизме, именно ее
и имел в виду.
Про Еспера Иваныча
и говорить нечего: княгиня для него была святыней, ангелом чистым, пред которым он
и подумать ничего грешного
не смел;
и если когда-то позволил себе смелость в отношении горничной, то в отношении женщины его круга он, вероятно, бежал бы в пустыню от стыда, зарылся бы навеки в своих Новоселках, если бы только узнал, что она его подозревает в каких-нибудь, положим, самых возвышенных чувствах к ней;
и таким образом все дело у них разыгрывалось на разговорах,
и то весьма отдаленных, о безумной, например, любви Малек-Аделя к Матильде […любовь Малек-Аделя к Матильде.
Имплев
не знал, куда себя
и девать: только твердое убеждение, что княгиня
говорит все это
и предлагает по истинному доброжелательству к нему, удержало его от ссоры с нею навеки.
Они оба обыкновенно никогда
не произносили имени дочери,
и даже, когда нужно было для нее посылать денег, то один обыкновенно
говорил: «Это в Спирово надо послать к Секлетею!», а другая отвечала: «Да, в Спирово!».
— Родительскому-то сердцу, понимаете, хочется поскорее знать, —
говорил,
не обращая внимания на слова сына
и каким-то жалобным тоном, полковник.
— Квартира тебе есть, учитель есть! —
говорил он сыну, но, видя, что тот ему ничего
не отвечает, стал рассматривать, что на дворе происходит: там Ванька
и кучер вкатывали его коляску в сарай
и никак
не могли этого сделать; к ним пришел наконец на помощь Симонов, поколотил одну или две половицы в сарае, уставил несколько наискось дышло, уперся в него грудью, велел другим переть в вагу, —
и сразу вдвинули.
— Да вот поди ты, врет иной раз, бога
не помня; сапоги-то вместо починки истыкал да исподрезал; тот
и потянул его к себе; а там испужался, повалился в ноги частному: «Высеките,
говорит, меня!» Тот
и велел его высечь. Я пришел — дуют его, кричит благим матом. Я едва упросил десятских, чтобы бросили.
— Приехали; сегодня представлять будут. Содержатель тоже тут пришел в часть
и просил, чтобы драчунов этих отпустили к нему на вечер — на представление. «А на ночь,
говорит, я их опять в часть доставлю, чтобы они больше чего еще
не набуянили!»
— Для чего это какие-то дураки выйдут, болтают между собою разный вздор, а другие дураки еще деньги им за то платят?.. —
говорил он, в самом деле решительно
не могший во всю жизнь свою понять — для чего это люди выдумали театр
и в чем тут находят удовольствие себе!
Как учредители, так
и другие актеры, репетициями много
не занимались, потому что, откровенно
говоря, главным делом было
не исполнение пьесы, а декорации, их перемены, освещение сзади их свечами, поднятие
и опускание занавеса.
Публика начала сбираться почти
не позже актеров,
и первая приехала одна дама с мужем, у которой, когда ее сыновья жили еще при ней, тоже был в доме театр; на этом основании она, званая
и незваная, обыкновенно ездила на все домашние спектакли
и всем
говорила: «У нас самих это было — Петя
и Миша (ее сыновья) сколько раз это делали!» Про мужа ее, служившего контролером в той же казенной палате, где
и Разумов, можно было сказать только одно, что он целый день пил
и никогда
не был пьян, за каковое свойство, вместо настоящего имени: «Гаврило Никанорыч», он был называем: «Гаврило Насосыч».
У Николая Силыча в каждом почти классе было по одному такому, как он называл, толмачу его; они обыкновенно могли
говорить с ним, что им было угодно, — признаваться ему прямо, чего они
не знали, разговаривать, есть в классе, уходить без спросу; тогда как козлищи, стоявшие по углам
и на коленях, пошевелиться
не смели, чтобы
не стяжать нового
и еще более строгого наказания: он очень уж уважал ум
и ненавидел глупость
и леность, коими, по его выражению, преизбыточествует народ российский.
— Нет, — отвечал с улыбкой Павел, — он больше все насчет франтовства, — франтить
не велит; у меня волоса курчавые, а он
говорит, что я завиваюсь,
и все пристает, чтобы я остригся.
— Про отца Никиту рассказывают, — начал Вихров (он знал, что ничем
не может Николаю Силычу доставить такого удовольствия, как разными рассказами об отце Никите), — рассказывают, что он однажды взял трех своих любимых учеников — этого дурака Посолова, Персиянцева
и Кригера —
и говорит им потихоньку: «Пойдемте,
говорит, на Семионовскую гору — я преображусь!»
— Подите-ка, какая модница стала. Княгиня, видно, на ученье ничего
не пожалела, совсем барышней сделала, —
говорила Анна Гавриловна. — Она сейчас выйдет к вам, — прибавила она
и ушла; ее сжигало нетерпение показать Павлу поскорее дочь.
Княгиня-то
и отпустила с ними нашу Марью Николаевну, а то хоть бы
и ехать-то ей
не с кем: с одной горничной княгиня ее отпустить
не желала, а сама ее везти
не может, — по Москве,
говорят, в карете проедет, дурно делается, а по здешним дорогам
и жива бы
не доехала…
Еспер Иваныч когда ему полтинник, когда целковый даст;
и теперешний раз пришел было; я сюда его
не пустила, выслала ему рубль
и велела идти домой; а он заместо того — прямо в кабак… напился там, идет домой, во все горло дерет песни; только как подошел к нашему дому,
и говорит сам себе: «Кубанцев, цыц,
не смей петь: тут твой благодетель живет
и хворает!..» Потом еще пуще того заорал песни
и опять закричал на себя: «Цыц, Кубанцев,
не смей благодетеля обеспокоить!..» Усмирильщик какой — самого себя!
— А вот, кстати, — начал Павел, — мне давно вас хотелось опросить: скажите, что значил, в первый день нашего знакомства, этот разговор ваш с Мари о том, что пишут ли ей из Коломны,
и потом она сама вам что-то такое
говорила в саду, что если случится это — хорошо, а
не случится — тоже хорошо.
— Главное тут, кузина, —
говорил он, — мне надобен дневник женщины,
и я никак
не могу подделаться под женский тон: напишите, пожалуйста, мне этот дневник!
Мари ничего на это
не сказала
и потупила только глаза. Вскоре пришел Павел; Мари по крайней мере с полчаса
не говорила ему о своем переезде.
Павел от огорчения в продолжение двух дней
не был даже у Имплевых. Рассудок, впрочем,
говорил ему, что это даже хорошо, что Мари переезжает в Москву, потому что, когда он сделается студентом
и сам станет жить в Москве, так уж
не будет расставаться с ней; но, как бы то ни было, им овладело нестерпимое желание узнать от Мари что-нибудь определенное об ее чувствах к себе. Для этой цели он приготовил письмо, которое решился лично передать ей.
— Способности, способности, —
говорил Семен Яковлевич, растопыривая руки, — этаких я
и не видывал!
— Что же, ты так уж
и видаться со мной
не будешь, бросишь меня совершенно? —
говорил полковник,
и у него при этом от гнева
и огорченья дрожали даже щеки.
— Я вам опять повторяю, — начал он голосом, которым явно хотел показать, что ему скучно даже
говорить об этом, — что денег ваших мне нисколько
не нужно: оставайтесь с ними
и будьте совершенно покойны!
— Так что же вы
говорите, я после этого уж
и не понимаю! А знаете ли вы то, что в Демидовском студенты имеют единственное развлечение для себя — ходить в Семеновский трактир
и пить там? Большая разница Москва-с, где — превосходный театр, разнообразное общество, множество библиотек, так что, помимо ученья, самая жизнь будет развивать меня, а потому стеснять вам в этом случае волю мою
и лишать меня, может быть, счастья всей моей будущей жизни — безбожно
и жестоко с вашей стороны!
Михайло Поликарпыч любил с ней потолковать
и побеседовать, потому что Алена Сергеевна действительно очень неглупо
говорила и очень уж ему льстила; но Павел никогда ее терпеть
не мог.
— Завтрашний день-с, — начал он, обращаясь к Павлу
и стараясь придать как можно более строгости своему голосу, — извольте со мной ехать к Александре Григорьевне… Она мне все
говорит: «Сколько,
говорит, раз сын ваш бывает в деревне
и ни разу у меня
не был!» У нее сын ее теперь приехал, офицер уж!.. К исправнику тоже все дети его приехали; там пропасть теперь молодежи.
— Ах, боже мой, боже мой! — произнесла, вздохнув, Александра Григорьевна. — России, по-моему, всего нужнее
не ученые,
не говоруны разные, а верные слуги престолу
и хорошие христиане. Так ли я, святой отец,
говорю? — обратилась она к настоятелю.
— Ужасная! — отвечал Абреев. — Он жил с madame Сомо. Та бросила его, бежала за границу
и оставила триста тысяч векселей за его поручительством… Полковой командир два года спасал его, но последнее время скверно вышло: государь узнал
и велел его исключить из службы… Теперь его, значит, прямо в тюрьму посадят… Эти женщины, я вам
говорю, хуже змей жалят!.. Хоть
и говорят, что денежные раны
не смертельны, но благодарю покорно!..
— Она могла бы
и не играть, —
говорил Павел (у него голос даже перехватывало от волнения), — от нее для балета нужен только ритм — такт. Достаточно барабана одного, который бы выбивал такт,
и балет мог бы идти.
— А я
и не слыхал, о чем вы
и говорили, — отвечал тот плутовато.
— Очень жаль, что вы
не понимаете, — начал он несколько глухим голосом, — а я
говорю, кажется,
не очень мудреные вещи
и, по-моему, весьма понятные!
Я им
говорил не свое, а мысли великих мыслителей, —
и они
не только
не поняли того, что я им объяснял, но даже — того, что я им
говорил не совершеннейшую чепуху!
Постен пожал плечами
и не начинал ничего
говорить.
— Зачем же он у Постена,
и почему он вам
не отдает его? —
говорил Павел,
не глядя на нее.
— Он
говорит, что когда этот вексель будет у меня, так я
не выдержу
и возвращу его мужу, а между тем он необходим для спокойствия всей моей будущей жизни!
— Друг мой!.. — воскликнула Фатеева. — Я никак
не могла тогда сказать вам того! Мари умоляла меня
и взяла с меня клятву, чтобы я
не проговорилась вам о том как-нибудь. Она
не хотела, как сама мне
говорила, огорчать вас. «Пусть,
говорит, он учится теперь как можно лучше!»
— Надо быть, что вышла, — отвечал Макар. — Кучеренко этот ихний прибегал ко мне; он тоже сродственником как-то моим себя почитает
и думал, что я очень обрадуюсь ему: ай-мо, батюшка, какой дорогой гость пожаловал; да стану ему угощенье делать; а я вон велел ему заварить кой-каких спиток чайных, дал ему потом гривенник… «
Не ходи,
говорю, брат больше ко мне, не-пошто!» Так он болтал тут что-то такое, что свадьба-то была.
— Как
не хорошо, помилуй, друг мой!.. Через неделю будут Бородинские маневры, надобно же ему все заранее осмотреть. Прусский король
и австрийский император,
говорят, сюда едут на маневры.
— Что любит ее или нет господин Постен — этого я
не знаю; это можно
говорить только гадательно; но что господин Фатеев погубил ее жизнь
и заел весь ее век — это всем известно.
—
И это, вероятно, сплетня из какого-нибудь весьма неблаговидного источника! — произнес Павел
и более уже
не говорил об этом предмете.
Все, что он на этот раз встретил у Еспера Иваныча, явилось ему далеко
не в прежнем привлекательном виде: эта княгиня, чуть живая, едущая на вечер к генерал-губернатору, Еспер Иваныч, забавляющийся игрушками, Анна Гавриловна, почему-то начавшая вдруг
говорить о нравственности,
и наконец эта дрянная Мари, думавшая выйти замуж за другого
и в то же время, как справедливо
говорит Фатеева, кокетничавшая с ним.