Неточные совпадения
При этом ему невольно припомнилось,
как его самого, — мальчишку лет пятнадцати, — ни в чем не виновного, поставили в полку под ранцы с песком, и
как он терпел, терпел эти мученья, наконец, упал, кровь хлынула у него из гортани; и
как он потом сам, уже в чине капитана, нагрубившего ему солдата велел наказать; солдат продолжал грубить; он велел его наказывать больше, больше; наконец, того на шинели снесли без чувств в лазарет;
как потом, проходя по лазарету, он видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом, и затем солдат этот через несколько
дней умер, явно им засеченный…
Как ни плохи были такого рода наставники, но все-таки учили его
делу: читать, писать, арифметике, грамматике, латинскому языку.
— Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так не написала бы? К самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом не только что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь
как надула-то, главное: из-за этого
дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут еще третий, и под суд!
Странное
дело, — эти почти бессмысленные слова ребенка заставили
как бы в самом Еспере Иваныче заговорить неведомый голос: ему почему-то представился с особенной ясностью этот неширокий горизонт всей видимой местности, но в которой он однако погреб себя на всю жизнь; впереди не виделось никаких новых умственных или нравственных радостей, — ничего, кроме смерти, и разве уж за пределами ее откроется какой-нибудь мир и источник иных наслаждений; а Паша все продолжал приставать к нему с разными вопросами о видневшихся цветах из воды, о спорхнувшей целой стае диких уток, о мелькавших вдали селах и деревнях.
Анна Гавриловна, — всегда обыкновенно переезжавшая и жившая с Еспером Иванычем в городе, и видевши, что он почти каждый вечер ездил к князю, — тоже, кажется,
разделяла это мнение, и один только ум и высокие качества сердца удерживали ее в этом случае: с достодолжным смирением она сознала, что не могла же собою наполнять всю жизнь Еспера Иваныча, что, рано или поздно, он должен был полюбить женщину, равную ему по положению и по воспитанию, — и
как некогда принесла ему в жертву свое материнское чувство, так и теперь задушила в себе чувство ревности, и (что бы там на сердце ни было) по-прежнему была весела, разговорчива и услужлива, хотя впрочем, ей и огорчаться было не от чего…
Но вот пришел
день отъезда; все встали,
как водится, очень рано; напились чаю.
Отчего Павел чувствовал удовольствие, видя,
как Плавин чисто и отчетливо выводил карандашом линии, —
как у него выходило на бумаге совершенно то же самое, что было и на оригинале, — он не мог дать себе отчета, но все-таки наслаждение ощущал великое; и вряд ли не то ли же самое чувство
разделял и солдат Симонов, который с час уже пришел в комнаты и не уходил, а, подпершись рукою в бок, стоял и смотрел,
как барчик рисует.
Павел был
как бы в тумане: весь этот театр, со всей обстановкой, и все испытанные там удовольствия показались ему какими-то необыкновенными, не воздушными, не на земле (а
как и было на самом
деле — под землею) существующими — каким-то пиром гномов, одуряющим, не дающим свободно дышать, но тем не менее очаровательным и обольстительным!
Ванька молчал.
Дело в том, что он имел довольно хороший слух, так что некоторые песни с голосу играл на балалайке. Точно так же и склады он запоминал по порядку звуков, и когда его спрашивали,
какой это склад, он начинал в уме: ба, ва, га, пока доходил до того, на который ему пальцами указывали. Более же этого он ничего не мог ни припомнить, ни сообразить.
Как учредители, так и другие актеры, репетициями много не занимались, потому что, откровенно говоря, главным
делом было не исполнение пьесы, а декорации, их перемены, освещение сзади их свечами, поднятие и опускание занавеса.
В
день представления Ванька, по приказанию господ, должен был то сбегать закупить свеч для освещения, то сцену вымести, то расставить стулья в зале; но всем этим действиям он придавал такой вид, что
как будто бы делал это по собственному соображению.
Дрозденко ненавидел и преследовал законоучителя, по преимуществу, за притворство его, — за желание представить из себя какого-то аскета, тогда
как на самом
деле было совсем не то!
Павел от огорчения в продолжение двух
дней не был даже у Имплевых. Рассудок, впрочем, говорил ему, что это даже хорошо, что Мари переезжает в Москву, потому что, когда он сделается студентом и сам станет жить в Москве, так уж не будет расставаться с ней; но,
как бы то ни было, им овладело нестерпимое желание узнать от Мари что-нибудь определенное об ее чувствах к себе. Для этой цели он приготовил письмо, которое решился лично передать ей.
— А гляче не остановиться, — отвечала Алена Сергеевна,
как бы вовсе не сомневавшаяся в этом
деле.
— Завтрашний день-с, — начал он, обращаясь к Павлу и стараясь придать
как можно более строгости своему голосу, — извольте со мной ехать к Александре Григорьевне… Она мне все говорит: «Сколько, говорит, раз сын ваш бывает в деревне и ни разу у меня не был!» У нее сын ее теперь приехал, офицер уж!.. К исправнику тоже все дети его приехали; там пропасть теперь молодежи.
Мари в самом
деле, — когда Павел со свойственною всем юношам болтливостью, иногда по целым вечерам передавал ей свои разные научные и эстетические сведения, — вслушивалась очень внимательно, и если делала
какое замечание, то оно ясно показывало, что она до тонкости уразумевала то, что он ей говорил.
— Когда лучше узнаю историю, то и обсужу это! — отвечал Павел тоже сухо и ушел; но куда было
девать оставшиеся несколько часов до ночи? Павлу пришла в голову мысль сходить в дом к Есперу Иванычу и посмотреть на те места, где он так счастливо и безмятежно провел около года, а вместе с тем узнать, нет ли
каких известий и от Имплевых.
— Тут все
дело в ревности, — начал Постен с прежней улыбкой и, по-видимому, стараясь придать всему разговору несколько легкий оттенок. — Когда Клеопатра Петровна переехала в деревню, я тоже в это время был в своем имении и, разумеется,
как сосед, бывал у нее; она так была больна, так скучала…
— Что ж вам за
дело до людей!.. — воскликнул он сколь возможно более убедительным тоном. — Ну и пусть себе судят,
как хотят! — А что, Мари, скажите, знает эту грустную вашу повесть? — прибавил он: ему давно уже хотелось поговорить о своем сокровище Мари.
И точно, что — отдери он тогда меня,
как хотелось ему того, я бы — хоть бросай свое
дело; потому,
как я спрошу после того с какого-нибудь подчиненного своего али накажу их же пропойцу-мужичонка, — он мне прямо в глаза бухнет: «Ты сам — сеченый!».
— Посмотри,
какая собака отличная!.. — сказал он, показывая Павлу на стоявшую на шкафе, в самом
деле, превосходно сделанную собаку из папье-маше.
— Не люблю я этих извозчиков!.. Прах его знает —
какой чужой мужик, поезжай с ним по всем улицам! — отшутилась Анна Гавриловна, но в самом
деле она не ездила никогда на извозчиках, потому что это казалось ей очень разорительным, а она обыкновенно каждую копейку Еспера Иваныча, особенно когда ей приходилось тратить для самой себя, берегла,
как бог знает что.
—
Какое дело-то делать? — спросил было Ванька, сначала довольно грубо.
Он,
как проснулся, немедля же ушел в трактир чай пить и объявил своему Огурцову, что он целый
день домой не придет: ему тоже,
как видно, сильно было не по нутру присутствие барина в его квартире.
— Бывать я у вас должен, — начал Павел неторопливо, — этого требует приличие, но я просил бы вас сказать мне, в
какой именно
день вы решительно не бываете дома, чтобы в этот именно
день мне и бывать у вас?
— Прекрасно-с! — произнес Павел. — Теперь второе: у Еспера Иваныча я тоже должен бывать, и потому я просил бы вас сказать мне, в
какой именно
день вы решительно не бываете у него, чтоб этот
день мне и выбрать для посещения его?
Огромная комната, паркетные полы, светлые ясеневые парты, толпа студентов, из коих большая часть были очень красивые молодые люди, и все в новых с иголочки вицмундирах, наконец, профессор, который пришел, прочел и ушел,
как будто ему ни до кого и
дела не было, — все это очень понравилось Павлу.
Герой мой вышел от профессора сильно опешенный. «В самом
деле мне, может быть, рано еще писать!» — подумал он сам с собой и решился пока учиться и учиться!.. Всю эту проделку с своим сочинением Вихров тщательнейшим образом скрыл от Неведомова и для этого даже не видался с ним долгое время. Он почти предчувствовал, что тот тоже не похвалит его творения, но
как только этот вопрос для него, после беседы с профессором, решился, так он сейчас же и отправился к приятелю.
Помилуйте, одно это, — продолжал кричать Салов,
как бы больше уже обращаясь к Павлу: — Конт
разделил философию на теологическую, метафизическую и положительную: это верх, до чего мог достигнуть разум человеческий!
— А, это уж, видно, такая повальная на всех! — произнес насмешливо Салов. — Только у одних народов, а именно у южных,
как, например, у испанцев и итальянцев, она больше развивается, а у северных меньше. Но не в этом
дело: не будем уклоняться от прежнего нашего разговора и станем говорить о Конте. Вы ведь его не читали? Так, да? — прибавил он ядовито, обращаясь к Неведомову.
Тот сейчас же его понял, сел на корточки на пол, а руками уперся в пол и, подняв голову на своей длинной шее вверх, принялся тоненьким голосом лаять — совершенно
как собаки, когда они вверх на воздух на кого-то и на что-то лают; а Замин повалился, в это время, на пол и начал, дрыгая своими коротенькими ногами, хрипеть и визжать по-свинячьи. Зрители, не зная еще в чем
дело, начали хохотать до неистовства.
M-me Гартунг, жившая,
как мы знаем, за ширмами, перебиралась в этот
день со всем своим скарбом в кухню.
— Я не знаю,
как у других едят и чье едят мужики — свое или наше, — возразил Павел, — но знаю только, что все эти люди работают на пользу вашу и мою, а потому вот в чем
дело: вы были так милостивы ко мне, что подарили мне пятьсот рублей; я желаю, чтобы двести пятьдесят рублей были употреблены на улучшение пищи в нынешнем году, а остальные двести пятьдесят — в следующем, а потом уж я из своих трудов буду высылать каждый год по двести пятидесяти рублей, — иначе я с ума сойду от мысли, что человек, работавший на меня —
как лошадь, — целый
день, не имеет возможности съесть куска говядины, и потому прошу вас завтрашний же
день велеть купить говядины для всех.
— У меня написана басня-с, — продолжал он, исключительно уже обращаясь к нему, — что одного лацароне [Лацароне (итальян.) — нищий, босяк.] подкупили в Риме англичанина убить; он раз встречает его ночью в глухом переулке и говорит ему: «Послушай, я взял деньги, чтобы тебя убить, но завтра
день святого Амвросия, а патер наш мне на исповеди строго запретил людей под праздник резать, а потому будь так добр, зарежься сам, а ножик у меня вострый, не намает уж никак!..» Ну,
как вы думаете — наш мужик русский побоялся ли бы патера, или нет?..
— Да, вот на это они тоже мастерицы: мужу
как раз глаза выцарапают, — это их
дело! — подхватил полковник. Вообще он был о всех женщинах не слишком высокого понятия, а об восточных — и в особенности.
У Павла,
как всегда это с ним случалось во всех его увлечениях, мгновенно вспыхнувшая в нем любовь к Фатеевой изгладила все другие чувствования; он безучастно стал смотреть на горесть отца от предстоящей с ним разлуки… У него одна только была мысль, чтобы как-нибудь поскорее прошли эти несносные два-три
дня — и скорее ехать в Перцово (усадьбу Фатеевой). Он по нескольку раз в
день призывал к себе кучера Петра и расспрашивал его, знает ли он дорогу в эту усадьбу.
В
день отъезда, впрочем, старик не выдержал и с утра еще принялся плакать. Павел видеть этого не мог без боли в сердце и без некоторого отвращения. Едва выдержал он минуты последнего прощания и благословения и, сев в экипаж, сейчас же предался заботам, чтобы Петр не спутался как-нибудь с дороги. Но тот ехал слишком уверенно: кроме того, Иван, сидевший рядом с ним на козлах и любивший,
как мы знаем, покритиковать своего брата, повторял несколько раз...
И все это Иван говорил таким тоном,
как будто бы и в самом
деле знал дорогу. Миновали, таким образом, они Афанасьево, Пустые Поля и въехали в Зенковский лес. Название, что дорога в нем была грязная, оказалось слишком слабым: она была адски непроходимая, вся изрытая колеями, бакалдинами; ехать хоть бы легонькою рысью было по ней совершенно невозможно: надо было двигаться шаг за шагом!
Павел решительно не знал куда
девать себя; Клеопатра Петровна тоже
как будто бы пряталась и, совершенно
как бы не хозяйка, села, с плутоватым, впрочем, выражением в лице, на довольно отдаленный стул и посматривала на все это. Павел поместился наконец рядом с становою; та приняла это прямо за изъявление внимания к ней.
—
Как мне
дела нет? По крайней мере, я главным достоинством всякой женщины ставлю целомудрие, — проговорил Неведомов.
Двадцатого декабря было рождение Еспера Иваныча. Вихров поехал его поздравить и нарочно выбрал этот
день, так
как наверное знал, что там непременно будет Мари, уже возвратившаяся опять из Малороссии с мужем в Москву. Павлу уже не тяжело было встретиться с нею: самолюбие его не было уязвляемо ее равнодушием; его любила теперь другая, гораздо лучшая, чем она, женщина. Ему, напротив, приятно даже было показать себя Мари и посмотреть,
как она добродетельничает.
Для
дня рождения своего, он был одет в чистый колпак и совершенно новенький холстинковый халат; ноги его, тоже обутые в новые красные сафьяновые сапоги, стояли необыкновенно прямо,
как стоят они у покойников в гробу, но больше всего кидался в глаза — над всем телом выдавшийся живот; видно было, что бедный больной желудком только и жил теперь, а остальное все было у него парализовано. Павла вряд ли он даже и узнал.
— Ну, так я, ангел мой, поеду домой, — сказал полковник тем же тихим голосом жене. — Вообразите,
какое положение, — обратился он снова к Павлу, уже почти шепотом, — дяденька, вы изволите видеть, каков; наверху княгиня тоже больна, с постели не поднимается; наконец у нас у самих ребенок в кори; так что мы целый
день — то я дома, а Мари здесь, то я здесь, а Мари дома… Она сама-то измучилась; за нее опасаюсь, на что она похожа стала…
— Но
как же мое
дело, друг мой! Я тебя спрашиваю: хочешь ты, чтоб я ехал, или нет?
Я сколько раз ему говорила: «Вздор, говорю, не женитесь на мне, потому что я бедна!» Он образ снял, начал клясться, что непременно женится; так что мы после того совершенно,
как жених и невеста, стали с ним целые
дни ездить по магазинам, и он закупал мне приданое.
— Не слепой быть, а, по крайней мере, не выдумывать,
как делает это в наше время одна прелестнейшая из женщин, но не в этом
дело: этот Гомер написал сказание о знаменитых и достославных мужах Греции, описал также и богов ихних, которые беспрестанно у него сходят с неба и принимают участие в деяниях человеческих, — словом, боги у него низводятся до людей, но зато и люди, герои его, возводятся до богов; и это до такой степени, с одной стороны, простое, а с другой — возвышенное создание, что даже полагали невозможным, чтобы это сочинил один человек, а думали, что это песни целого народа, сложившиеся в продолжение веков, и что Гомер только собрал их.
— «Посмотрите, — продолжал он рассуждать сам с собой, —
какая цивилизованная и приятная наружность,
какое умное и образованное лицо,
какая складная и недурная речь, а между тем все это не имеет под собою никакого содержания; наконец, она умна очень (Фатеева, в самом
деле, была умная женщина), не суетна и не пуста по характеру, и только невежественна до последней степени!..»
Павел на другой же
день обошел всех своих друзей, зашел сначала к Неведомову. Тот по-прежнему был грустен, и хоть Анна Ивановна все еще жила в номерах, но он,
как сам признался Павлу, с нею не видался. Потом Вихров пригласил также и Марьеновского, только что возвратившегося из-за границы, и двух веселых малых, Петина и Замина. С Саловым он уже больше не видался.
—
Какая, брат, на
днях штука в сенате вышла, — начал Замин первый разговаривать.
Для этого, на другой же
день, он отправился к Неведомову, так
как тот сам этим жил: но — увы!