Люди сороковых годов
1869
III
Визит к Мари
Павел выехал от Еспера Ивановича часу в одиннадцатом. За душным днем следовала и душная ночь. На Тверской Павлу, привыкшему вдыхать в себя свежий провинциальный воздух, показалось, что совсем нечем дышать; а потом, когда он стал подъезжать к Кисловке, то в самом деле почувствовал какой-то кислый запах, и чем более он приближался к жилищу Макара Григорьева, тем запах этот увеличивался. Обстоятельство это легко объяснялось тем, что почтеннейший подрядчик взялся исправить на весь Охотный ряд капустные кадки, которые, по крайней мере в количестве пятисот, стояли у него на дворе и благоухали. В комнате своей, тоже сильно пропитанной этим запахом, Павел, сверх всякого ожидания, застал Ваньку сидящим у дверей и исправнейшим образом дожидающимся его. Ваньку очень уж напугал Макар Григорьев. Возвратившись домой, по обыкновению, немного выпивши, он велел Ваньку, все еще продолжавшего спать, тому же Огурцову и тем же способом растолкать, и, когда Ванька встал, наконец, на ноги и пришел в некоторое сознание, Макар Григорьев спросил его:
— Что ты в Москву дрыхнуть приехал али делать какое дело?
— Какое дело-то делать? — спросил было Ванька, сначала довольно грубо.
— Какое дело делать! — повторил Макар Григорьев. — А вот я тебя сейчас рылом ткну: что, барина платье надо было убрать, али нет?
— Я уберу, — отвечал Ванька и пошел было убирать.
— Нет, ты погоди, постой! — остановил его Макар Григорьев. — Оно у тебя с вечерен ведь так валяется; у меня квартира не запертая — кто посторонний ввернись и бери, что хочешь. Так-то ты думаешь смотреть за барским добром, свиное твое рыло неумытое!
— Что вы ругаетесь? — поокрысился было Ванька.
— Я ругаюсь?.. Ах, ты, бестия этакой! Да по головке, что ли, тебя за это гладить надо?.. — воскликнул Макар Григорьев. — Нет, словно бы не так! Я, не спросясь барина, стащу тебя в часть и отдеру там: частный у меня знакомый — про кого старых, а про тебя новых розог велит припасти.
— За что же меня в часть-то тащить? — произнес Ванька более укоряющим голосом и опять пошел было.
— Нет, ты погоди, постой! — остановил его снова Макар Григорьев. — Барин теперь твой придет, дожидаться его у меня некому… У меня народ день-деньской работает, а не дрыхнет, — ты околевай у меня, тут его дожидаючись; мне за тобой надзирать некогда, и без тебя мне, слава тебе, господи, есть с кем ругаться и лаяться…
Макар Григорьев, в самом деле, каждый вечер какую-то органическую потребность чувствовал с кем-нибудь из своих подчиненных полаяться и поругаться.
— Золото какое привезли в Москву, содержи, корми его на московских-то харчах, — велика услуга от него будет! — бормотал он и затем, уйдя в свою комнатку, затворил в ней сердито дверь, сейчас же разделся и лег.
— Справедливое слово, Михайло Поликарпыч, — дворовые — дармоеды! — продолжал он и там бунчать, выправляя свой нос и рот из-под подушки с явною целью, чтобы ему ловчее было храпеть, что и принялся он делать сейчас же и с замечательной силой. Ванька между тем, потихоньку и, видимо, опасаясь разбудить Макара Григорьева, прибрал все платье барина в чемодан, аккуратно постлал ему постель на диване и сам сел дожидаться его; когда же Павел возвратился, Ванька не утерпел и излил на него отчасти гнев свой.
— Меня, Павел Михайлович, извольте отпустить домой, — сказал он.
— Зачем? — спросил Павел больше механически.
— Да помилуйте, Макар Григорьич за что-то хочет меня бить и сечь. «Я, говорит, и без барина буду тебя драть, когда хочу!»
— Что за вздор такой! Оставь меня!.. — сказал Павел, которому в настоящую минуту было вовсе не до претензии Ивана.
— Что оставить-то! Много будет, как каждый будет наказывать, кто хочет.
— Оставь меня, пожалуйста, прошу тебя! — произнес Павел почти умоляющим голосом.
— Сечь-то, по крайности, не прикажите ему меня, помилуйте! — не отставал Ванька.
— Ну, не прикажу, — успокоил его Павел.
— А то всякая шваль будет над тобой куражиться, — заключил Ванька уже хвастливо и ушел.
По трусоватости своей Ванька думал, что Макар Григорьев в самом деле станет его сечь, когда только ему вздумается, и потому, по преимуществу, хотел себя оградить с этой стороны.
Оставшись один, Павел непременно думал заснуть, потому что он перед тем только две ночи совершенно не спал; но, увы, диван — от положенной на нем аккуратно Ванькой простыни — не сделался ни шире, ни покойнее. Кроме того, в комнате была духота нестерпимая, и Макар Григорьев неумолкаемо и отвратительно храпел. Павел ворочался и метался, и чем более проходило времени, тем больше у него голова горела и нервы расстраивались. Как все впечатлительные люди, он стал воображать, что мучениям его и конца не будет и что вся жизнь его пройдет в подобном положении. «Стоило семь лет трудиться, — думал он, — чтобы очутиться в удушающей, как тюрьма, комнате, бывать в гостях у полуидиота-дяди и видеть счастье изменившей женщины! Нет, уж лучше — смерть, чем жизнь такая!» — думал он.
Но вот, наконец, появилась заря и показалось — вероятно, там где-то вдали за городом — солнце, потому что заблистали кресты на некоторых церквах. Павел, почти в бешенстве, вскочил со своей постели и что есть силы отворил окно. Посвежевший к утру воздух благодетельно подул на него, послышался звон к заутрени; Макар Григорьев по-прежнему продолжал отвратительно храпеть. Павел, чтоб спастись от одного этого храпа, решился уйти к заутрени и, сам не зная — куда пришел, очутился в церкви девичьего Никитского монастыря. Несколько красивых и моложавых лиц монахинь, стоявших назади церкви, и пение невидимых клирошанок на хорах возбудили в нем мысль о женщине и о собственной несчастной любви. «А сколько между ними есть этого задушенного и затаенного чувства, — думал он. — А что, если бы и ему сделаться монахом? Прежде, разумеется, надобно кончить курс в университете, потому что монах необразованный ужасен, а образованный, — напротив, это высшее, что может себе человек выбрать на земле». В такого рода размышлениях Павел простоял всю службу и домой возвратился еще более утомленный, но в прохладной атмосфере храма значительно освежившийся. Макара Григорьева тоже, к счастью, не было дома. Он, как проснулся, немедля же ушел в трактир чай пить и объявил своему Огурцову, что он целый день домой не придет: ему тоже, как видно, сильно было не по нутру присутствие барина в его квартире. Павел снова прилег на свою постель и сейчас же заснул, и проспал часов до двенадцати, так что даже Ванька, и сам проспавший часов до десяти, разбудил его и проговорил ему с некоторым укором:
— Что больно долго спите? Первый час уж.
Павел велел дать себе умываться и одеваться в самое лучшее платье. Он решился съездить к Мари с утренним визитом, и его в настоящее время уже не любовь, а скорее ненависть влекла к этой женщине. Всю дорогу от Кисловки до Садовой, где жила Мари, он обдумывал разные дерзкие и укоряющие фразы, которые намерен был сказать ей.
Войдя в переднюю ее дома, он встретившему его денщику сказал почти повелительно:
— Скажи madame Эйсмонд (фамилия Мари по мужу), что к ней приехал Вихров!
Денщик пошел докладывать.
Павел, взглянув в это время мельком в зеркало, с удовольствием заметил, что лицо его было худо и бледно. «Авось хоть это-то немножко устыдит ее», — подумал он. Денщик возвратился и просил его в гостиную. Мари в первую минуту, как ей доложили о Павле, проворно привстала со своего места.
— Ах, боже мой! — воскликнула она радостно и почти бегом было побежала гостю навстречу, но в дверях из гостиной в залу она, как бы одумавшись, приостановилась. Павел входил, держа себя прямо и серьезно.
— Мужа моего нет дома; он сейчас уехал, — говорила Мари, не давая, кажется, себе отчета в том, к чему это она говорит, а между тем сама пошла и села на свое обычное место в гостиной. Павел тоже следовал за ней и поместился невдалеке от нее.
— Куда же ваш супруг уехал? — спросил он как-то грубо и порывисто.
— Он уехал в лагерь. Он в лагере и жить бы должен был, и только по случаю женитьбы отпросился, чтобы ему позволили жить в городе, — говорила Мари.
Павел на это ей ничего не сказал и стал насмешливо оглядывать гостиную Мари, которая, в сущности, напоминала собой гостиные всех, я думаю, на свете молодых из военного звания. Новая, навощенная и — вряд ли не солдатскими руками — обитая мебель; горка с серебром, накупленным на разного рода экономические остатки; горка другая с вещами Мари, которыми Еспер Иваныч наградил ее очень обильно, подарив ей все вещи своей покойной матери; два — три хорошеньких ковра, карселевская лампа и, наконец, столик молодой с зеркалом, кругом которого на полочках стояли духи; на самом столе были размещены: красивый бювар, перламутровый нож для разрезания книг и черепаховый ящик для работы. Все это Павлу, не видавшему почти никогда парадного и свежего убранства комнат, показалось бог знает какою роскошью.
«Да, мне теперь не удивительно, что она продала себя за все это», — думал он с презрением о Мари.
— А скажите, далеко ли этот лагерь, куда ваш супруг уехал? — спросил он ее.
— Версты три от города, — отвечала она.
— Что же, он уехал туда на тройке ухарской, лихой, с колокольчиками и бубенчиками?
— О, нет, напротив, на старой и очень смирной паре, на которой и я езжу, — отвечала Мари.
Она очень хорошо понимала, что Павел все это говорит в насмешку.
— На какой же ты факультет поступаешь? — спросила она его, чтобы замять разговор о муже.
— И сам еще не знаю! — отвечал Павел, но таким тоном, которым явно хотел показать, что он — не то что сам не знает, а не хочет только говорить ей об этом.
— Ты, однако, прежде хотел поступить на математический с тем, чтобы идти в военную службу, — продолжала Мари с участием.
— Мало ли что я прежде хотел и предполагал! — отвечал Павел намекающим и злобным голосом. — Я уж не ученым, а монахом хочу быть, — прибавил он с легкою усмешкою.
— Монахом? — переспросила Мари.
— Да, — отвечал Павел, потупляясь.
Он чувствовал некоторую неловкость сказать об этом Мари; в то же время ему хотелось непременно сказать ей о том для того, чтобы она знала, до чего она довела его, и Мари, кажется, поняла это, потому что заметно сконфузилась.
— Что же, очень интересным монахом будешь, — сказала она, держа глаза опущенными в землю.
— Я не для того иду, — возразил ей Павел сурово.
— Что же, чтобы спастись?
— Да, чтобы спастись…
— Я не замечала, чтобы ты так был религиозен…
— Вы многого не замечали или, лучше сказать, не хотели замечать, — проговорил Павел.
Мари слегка покраснела.
— Знаешь что?.. — начала она, после некоторого молчания. — Ты прежде гораздо лучше был.
— Чем же?
— Тем, что ты был такой добрый, милый…
— А теперь — что же?
— А теперь — злой.
Павел усмехнулся.
— Играя с тигренком, вы никогда не воображали, что он будет когда-нибудь со временем и тигром.
— Никогда я с тобой не играла, — произнесла Мари серьезно, — а всегда тебе желала счастья, как желала бы его собственному сыну.
Павел слегка, но насмешливо, преклонил пред ней свою голову.
— Мне остается только благодарить вас за все это, — проговорил он.
Мари на это ничего ему уж и не возразила: она, кажется, боялась, чтобы он не сказал ей какой-нибудь еще более грубой дерзости.
Павел, вскоре после того, встал и начал раскланиваться.
Мари тоже встала.
— Я надеюсь, что ты будешь у нас бывать, — проговорила она, не глядя ему в глаза и держа руки сложенными.
— Бывать я у вас должен, — начал Павел неторопливо, — этого требует приличие, но я просил бы вас сказать мне, в какой именно день вы решительно не бываете дома, чтобы в этот именно день мне и бывать у вас?
Слова эти, видимо, оскорбили и огорчили Мари.
— Если ты этого непременно желаешь, то мы не бываем дома во вторник, потому что обедаем и целый день проводим у матери мужа, — проговорила она, не изменяя своего положения.
— Прекрасно-с! — произнес Павел. — Теперь второе: у Еспера Иваныча я тоже должен бывать, и потому я просил бы вас сказать мне, в какой именно день вы решительно не бываете у него, чтоб этот день мне и выбрать для посещения его?
— У Еспера Ивановича мы решительно не бываем в субботу, потому что в этот день собираются у нас, — проговорила Мари.
— Ну-с, так, так, значит, и будем являться. До свиданья! — И Павел протянул Мари руку; она ему тоже подала свою, но — довольно холодно.
— Муж мой, может быть, захочет быть у тебя, но пожелаешь ли ты этого? — спросила она его несколько даже гордым тоном.
— Сделайте милость, очень буду рад! — отвечал Павел и, тряхнув кудрями, раскланялся и ушел.
Мари, оставшись одна, задумалась. «Какой поэтический мальчик!» — произнесла она сама с собою. — «Но за что же он так ненавидит меня?» — прибавила она после короткого молчания, и искренняя, непритворная грусть отразилась на ее лице.