Люди сороковых годов
1869
VIII
Разные мотивы из деревенской жизни
У полковника с год как раскрылись некоторые его раны и страшно болели, но когда ему сказали, что Павел Михайлович едет, у него и боль вся прошла; а потом, когда сын вошел в комнату, он стал даже говорить какие-то глупости, точно тронулся немного.
— Что тебе к ужину велеть приготовить? — произнес он, стоя посередине комнаты с каким-то растерявшимся взором. — Погоди, постой, я пошлю сейчас в Клецково и оттуда отличнейших фруктов из оранжереи велю тебе привезти.
— Не нужно, папаша; я, ей-богу, фруктов не ем, — урезонивал его Павел.
— Ну, так вот что!.. Афимья! — крикнул полковник.
Он за последнее время сильно постарел, и Афимья, тоже уже совсем сделавшаяся старушонкой, явилась.
— У тебя некоторые наливки не подварены. Мы не знаем, какие еще Павлу Михайловичу понравятся и какие он будет кушать, так подвари все, чтобы все были подслащены.
Павел при этом несколько даже удивился; отец прежде всегда терпеть не мог, чтобы он хоть каплю какого-нибудь вина перед ним пил, а тут сам поить хочет: видно, уж очень обрадовался ему!
Полковник после этого зачем-то ушел к себе в спальню и что-то очень долго там возился, и потом, когда вышел оттуда, лицо его и вообще вся фигура приняли какой-то торжественный вид.
— Павел Михайлович, — начал он, становясь перед сыном, — так как вы в Москве очень мало издерживали денег, то позвольте вот вам поклониться пятьюстами рублями. — И, поклонившись сыну в пояс, полковник протянул к нему руку, в которой лежало пятьсот рублей.
— Зачем, папаша, это совершенно не нужно! — говорил Павел, не беря сначала денег.
— Ни-ни! Извольте брать и слушаться! — прикрикнул полковник.
Павел, нечего делать, взял и горячо поцеловал у отца руку.
— Теперь пошлите Ивана ко мне! — крикнул полковник.
Иван, разумеется, сейчас же явился.
— Так как вы, Иван, сберегли барина и привезли его мне жива и невредима, то вот вам за это двадцать пять рублей награды!..
И полковник, в самом деле, подал Ивану двадцать пять рублей.
— Они сами себя берегли-с без меня-с, что — я? — отвечал на этот раз Иван почему-то с совершенно несвойственным ему смирением.
— Спать вы можете, если хотите, в сенях, в чулане, на наших даже перинах, — разрешил ему полковник.
— Нет, уж я у мамоньки ночую, — отвечал Ванька.
— Да ведь жарко там, дурак! — возразил полковник.
— Я — на сеновале. Там важно!
— Там важно! — подтвердил и полковник.
Ванька ушел.
Михаил Поликарпович после того, подсел к сыну и — нет-нет, да и погладит его по голове. Все эти нежности отца растрогали, наконец, Павла до глубины души. Он вдруг схватил и обнял старика, начал целовать его в грудь, лицо, щеки.
— Вот как, а! — отвечал ему на это полковник. — Ах, миленький мой! Ах, чудо мое! Ах, птенчик мой! — продолжал вскрикивать старик и, схватив голову сына, стал покрывать ее поцелуями.
Павел, наконец, вырвался из отцовских объятий, разрыдался и убежал к себе в комнату. Полковник, тоже всхлипывая, остался на своем месте.
— А, каков шельмец, а! — говорил он, пришедши в комнату к Афимье.
— Ну, батюшка, известно! — сказала ему что-то такое та.
Вследствие разного рода гуманных идей и мыслей, которыми герой мой напитался отовсюду в своей университетской жизни, он, в настоящий приезд свой в деревню, стал присматриваться к быту народа далеко иначе, чем смотрел прежде. Он, например, очень хорошо знал, что кучер Петр мастерски ездит и правит лошадьми; Кирьян, хоть расторопен и усерден, но плут: если пошлют в город, то уж, наверно, мест в пять заедет по своим делам. Мужик Семен — и добрый, и старательный, а все как-то у него не спорится: каждый год хлеба у него не хватает! Стряпуха Пестимея верна — и самой себе никогда ничего не возьмет; но другие, из-под рук ее, что хочешь бери — никогда не скажет и не пожалуется.
Словом, он знал их больше по отношению к барям, как полковник о них натолковал ему; но тут он начал понимать, что это были тоже люди, имеющие свои собственные желания, чувствования, наконец, права. Мужик Иван Алексеев, например, по одной благородной наружности своей и по складу умной речи, был, конечно, лучше половины бар, а между тем полковник разругал его и дураком, и мошенником — за то, что тот не очень глубоко вбил стожар и сметанный около этого стожара стог свернулся набок.
— Ведь, на своей работе, каналья, не сделаешь этого! Ведь, нарочно — чтобы барину повредить!
— Ей-богу, сударь, невзначай, и на своей работе бывает это, — отвечал Иван совершенно искренним голосом.
— Не бывает у вас — у мошенников! — продолжал на него кричать полковник.
— За неволю вам люди будут худо делать, если вы их, когда они даже не виноваты, так браните, — заметил ему Павел.
— А вот — сам побольше поживешь с ними, да поуправляешь ими — и увидишь, как они не виноваты! — возразил ему на это полковник.
— А хоть бы и виноваты они были, мы не можем их бранить, — возразил ему в свою очередь Павел и ушел.
— Что это такое, что он говорит? — спрашивал полковник все еще продолжавших стоять перед ним Ивана и старосту Кирьяна.
Те на это ничего не отвечали и потупили только глаза.
Главным образом, Павла беспокоила мысль — чем же, наконец, эти люди за свои труды в пользу господ, за свое раболепство перед ними, вознаграждены: одеты они были почти в рубища, но накормлены ли они, по крайней мере, досыта — в чем ни один порядочный человек собаке своей не отказывает? Павел, после одного знойного трудового дня, нарочно зашел посмотреть, что едят дворовые люди и задельные мужики. Он в ужас пришел: они ели один хлеб, намешанный в квас, и в квас очень плохой и только приправленный немного солью и зеленым луком, и тот не у всех был. Павел сам видел, как полковник прогнал одну девочку, забравшуюся в его огород — нарвать этого луку. Он сгорел со стыда при виде этой нищеты и, поспешив поскорей уйти из избы, прямо прошел к отцу.
— Батюшка! — начал он слегка дрожащим голосом. — У нас очень дурно едят люди.
— Чем же дурно? — спросил полковник, удивленный этим замечанием сына. — Так же, как и у других. Я еще больше даю, супротив других, и месячины, и привара, а мужики едят свое, не мое.
— Я не знаю, как у других едят и чье едят мужики — свое или наше, — возразил Павел, — но знаю только, что все эти люди работают на пользу вашу и мою, а потому вот в чем дело: вы были так милостивы ко мне, что подарили мне пятьсот рублей; я желаю, чтобы двести пятьдесят рублей были употреблены на улучшение пищи в нынешнем году, а остальные двести пятьдесят — в следующем, а потом уж я из своих трудов буду высылать каждый год по двести пятидесяти рублей, — иначе я с ума сойду от мысли, что человек, работавший на меня — как лошадь, — целый день, не имеет возможности съесть куска говядины, и потому прошу вас завтрашний же день велеть купить говядины для всех.
— Да они завтра и не станут есть говядины, потому что — пост, — проговорил полковник, совершенно опешенный этим монологом сына.
— Ну, так, гороху и крупы, а главное, я забыл, гречневой каши, потому что она очень много азоту в себе заключает и, таким образом, почти заменяет мясо.
— И ты думаешь, что они будут благодарны тебе за то? Как же, жди! Полебезят немного в глаза, а за глаза все-таки станут бранить и жаловаться.
— Батюшка, вы подарили мне эти деньги, и я их мог профрантить, прокутить, а я хочу их издержать таким образом, и вы, я полагаю, в этом случае не имеете уж права останавливать меня! Вот вам деньги-с! — прибавил он и, проворно сходя в свою комнату, принес оттуда двести пятьдесят рублей и подал было их отцу. — Прошу вас, сейчас же на них распорядиться, как я вас просил!
— Да, полно, бог с тобой! Я и без твоих денег это сделаю, — проговорил полковник, отстранясь от денег.
— Я хочу это на свои деньги сделать, поймите вы меня! — убеждал его Павел.
— А я хочу — на свои! — прикрикнул полковник. Он полагал, что на сына временно нашла эта блажь, а потому он хотел его потешить. — Кирьян! — крикнул он.
Кирьян пришел.
— Вот, Павел Михайлович желает, чтобы людям выдана была провизия — пока гороху, грибов, сколько там их есть.
— Главное, каши гречневой, — повторил Павел, — да чтобы и мужикам задельным то же самое было выдано.
— Ну, и мужикам чтобы задельным, — подтвердил полковник, решившийся, кажется, слепо повиноваться во всем сыну.
— Зачем же мужикам-то задельным? — спросил даже Кирьян с удивлением.
— А затем, что нужно, — отвечал ему резко Павел.
— И скажи, чтобы за барчика бога молили: это по его желанию делается, — прибавил полковник.
— Слушаю-с, — отвечал Кирьян и пошел исполнять приказание барина.
Вечером, бабы и мужики, дворовые и задельные, подошли поблагодарить Павла и хотели было поцеловать у него руку, но он до этого их не допустил и перецеловался со всеми в губы.
— И вы будете постоянно получать такую пищу, а в мясоед вам мясо будет выдаваться.
— Ой, батюшки, милости какие! — проговорили больше бабы.
— Благодарствуем на том! — проговорили некоторые из мужиков.
— Водочки бы приказали поднести: рабочему человеку это нужней всего, — произнес один мозглявый мужичонка.
— Тебе бы еще и водочки! — остановили его другие.
— Водочки я никогда не велю вам летом давать, потому что она содержит в себе много углероду, а углерод нужен, когда мы вдыхаем много кислороду; кислород же мы больше вдыхаем зимой, когда воздух сжат.
— Это точно-с! — почему-то согласились с ним и некоторые мужики.
Полковник смотрел на всю эту сцену, сидя у открытого окна и улыбаясь; он все еще полагал, что на сына нашла временная блажь, и вряд ли не то же самое думал и Иван Алексеев, мужик, столь нравившийся Павлу, и когда все пошли за Кирьяном к амбару получать провизию, он остался на месте.
— А ты отчего не идешь? — спросил его Павел.
— Нет, бог с ним! Что, я и свое ем, — сказал он, улыбнувшись, и затем, поклонясь господам, отправился к себе в избу.
Павла это тронуло до глубины души.
«И этот гордый и грандиозный народ, — думал он, — находится до сих пор еще в рабстве!»
Когда Павел возвратился в комнаты, полковник подозвал его к себе и погладил по голове.
— Добрый ты у меня будешь, добрый. Это хорошо! — произнес старик. — А вот богу так мало молишься, мало — как это можно: ни вставши поутру, ни ложась спать, лба не перекрестишь!
— Отвычка! — отвечал Павел.
Религиозное чувство, некогда столь сильно владевшее моим героем, в последнее время, вследствие занятий математическими и естественными науками, совсем почти пропало в нем. Самое большое, чем он мог быть в этом отношении, это — пантеистом, но возвращение его в деревню, постоянное присутствие при том, как старик отец по целым почти ночам простаивал перед иконами, постоянное наблюдение над тем, как крестьянские и дворовые старушки с каким-то восторгом бегут к приходу помолиться, — все это, если не раскрыло в нем религиозного чувства, то, по крайней мере, опять возбудило в нем охоту к этому чувству; и в первое же воскресенье, когда отец поехал к приходу, он решился съездить с ним и помолиться там посреди этого простого народа. Полковник ездил к приходу на низеньких дрожках, на смирной и старой лошади. Павел велел себе оседлать лошадь, самую красивую из всей конюшни: ему хотелось возобновить для себя также и это некогда столь любимое им удовольствие. Полковник еле уселся на свой экипаж, а когда поехал, то совсем сгорбился и начал трястись, как старушонка какая-нибудь.
— Папаша, вам беспокойно ездить на этих дрожках, — сказал Павел.
К чести его, надо сказать, что во весь свой последний приезд он относился к отцу с какою-то почтительной нежностью.
— Что делать! На всем другом — боюсь.
— Папаша, старый кавказец, — не стыдно ли вам!
— Да, кавказец! — воскликнул полковник с удовольствием. — Укатали, брат, бурку крутые горки.
Павел, к удивлению своему, не чувствовал никакого особенного удовольствия от верховой езды: напротив, ему было и скучно, и неловко. Мостик, столь пугавший его некогда своею дырой, он проехал, не заметив даже; а шумевшая и пенившаяся речонка, на этот раз, пересохла и была почти без воды.
«Нет, эти детские ощущения миновали для меня навсегда!» — подумал Павел, — и тут же, взглянув несколько в сторону, увидел поляну, всю усеянную незабудками. — «Как бы хорошо гулять по этой поляне с какою-нибудь молоденькою и хорошенькою девушкой, и она бы сплела из этих незабудок венок себе и надела бы его на голову», — думалось ему, и почему-то вдруг захотелось ему любить; мало того, ему уверенно представилось, что в церкви у этого прихода он и встретит любовь! Но кого же? — Павел перебирал в уме всех, могущих там быть лиц, но ни на кого, хоть сколько-нибудь подходящего к тому, не напал, а уверенность между тем росла все больше и больше, так что ему сделалось даже это смешно.
По приезде к приходу, на крыльце и на паперти храма Павел увидал множество нищих, слепых, хромых, покрытых ранами; он поспешил раздать им все деньги, какие были при нем. Стоявший в самой церкви народ тоже кинулся ему в глаза тем, что мужики все были в серых армяках, а бабы — в холщовых сарафанах, и все почти — в лаптях, но лица у всех были умные и выразительные.
«Не лучше ли бы было, — думал Павел с горечью в сердце, глядя, как все они с усердием молились, — чем возлагать надежды на неведомое существо, они выдумали бы себе какой-нибудь труд поумней или выбили бы себе другое социальное положение!»
Между тем двери в церковь отворились, и в них шумно вошла — только что приехавшая с колокольцами — становая. Встав впереди всех, она фамильярно мотнула головой полковнику но, увидев Павла, в студенческом, с голубым воротником и с светлыми пуговицами, вицмундире, она как бы даже несколько и сконфузилась: тот был столичная штучка!
Вслед за становой вошел высокий мужчина с усами и бородой, в длиннополом синем сюртуке и нес на руке какое-то легонькое манто. Он прошел прямо на клирос и, установясь в очень, как видно, для него привычной позе, сейчас же принялся густым басом подпевать дьячкам.
После обедни становая, подошедшая первая к кресту, сейчас же отнеслась к полковнику:
— Михаил Поликарпыч, надеюсь, что вы у меня откушаете! — произнесла она, заметно жеманясь.
— Да вот, как — он, — сказал полковник, указывая на сына.
— Надеюсь и прошу вас! Вам совершенно мимо наших ворот домой ехать, — прибавила она, обращаясь к Павлу, уже с опущенными глазами.
Становая своею полною фигурой напомнила ему г-жу Захаревскую, а солидными манерами — жену Крестовникова. Когда вышли из церкви, то господин в синем сюртуке подал ей манто и сам уселся на маленькую лошаденку, так что ноги его почти доставали до земли. На этой лошаденке он отворил для господ ворота. Становая, звеня колокольцами, понеслась марш-марш вперед. Павел поехал рядом с господином в синем сюртуке.
— Барыня-то какая лошадинница — все бы ей на курьерских летать, — проговорил тот, показывая головой на становую.
— А вы человек ихний? — спросил его Павел.
— Нет, — отвечал синий господин, как бы несколько сконфуженный этим вопросом, — я нанят у них при стане.
— Что же вы — письмоводитель? — спросил опять Павел.
— Нет, — отвечал синий господин, — словно бы пониже — рассыльный. Прежде служитель алтаря был! — прибавил он и, заметив, что становая уехала далеко от них, проговорил: — Поехать — барыне ворота отворить, а то ругаться после станет! — И вслед затем, он стал изо всей силы колотить свою лошаденку находящейся у него в руках хворостиной; лошаденка поскакала. Когда Павел приехал к становой квартире (она была всего в верстах в двух от села) и вошел в небольшие сенцы, то увидел сидящего тут человека с обезображенным и совершенно испитым лицом, с кандалами на ногах; одною рукой он держался за ногу, которую вряд ли не до кости истерло кандалою.
— Кто это такой? — спросил он у рассыльного, который успел уже приехать и отворил ему дверь в комнаты.
— Это беглою солдата пересылают, — отвечал тот совершенно спокойно.
— Зачем же ноги у него так обтерты? — спросил Павел, отворачиваясь и не могши почти видеть несчастливца.
— У нас трут, не смазывают: благо народу-то много! — проговорил каким-то грустно-насмешливым голосом рассыльный.
Войдя в комнаты, Павел увидел, кроме хозяйки, еще одну даму, или, лучше сказать, девицу, стоявшую к нему спиной: она была довольно стройна, причесана по-модному и, видимо, одета не в деревенского покроя платье.
«Уж не та ли эта особа, в которую мне сегодня предназначено влюбиться?» — подумал Павел, вспомнив свое давешнее предчувствие, но когда девица обернулась к нему, то у ней открылся такой огромный нос и такие рябины на лице, что влюбиться в нее не было никакой возможности.
По простоте деревенских нравов, хозяйка никого никому не представляла. Девица, впрочем, сама присела Павлу и, как кажется, устремила на него при этом довольно внимательный взгляд.
Обед сейчас же почти последовал после приезда.
За столом, кроме четырех приборов для полковника и сына, самой хозяйки и девицы, поставлен был еще пятый прибор.
Становая, как села за стол, так сейчас же крикнула:
— Добров, где ж ты?
На этот зов вошел рассыльный, стоявший до того в передней.
— Садись обедать-то, Михаил Поликарпыч позволит, — сказала становая, указав ему головой на пустой прибор.
— Позволите, ваше высокородие? — спросил Добров полковника.
— Садись — мне что? — разрешил тот.
Добров сел, потупился и начал есть, беря рукою хлеб — как берут его обыкновенно крестьяне. Все кушанья были, видимо, даровые: дареная протухлая соленая рыба от торговца съестными припасами в соседнем селе, наливка, настоенная на даровом от откупщика вине, и теленок от соседнего управляющего (и теленок, должно быть, весьма плохо выкормленный), так что Павел дотронуться ни до чего не мог: ему казалось, что все это так и провоняло взятками!
Барышня между тем, посаженная рядом с ним, проговорила вслух, как бы ни к кому собственно не относясь, но в то же время явно желая, чтобы Павел это слышал:
— Я, так досадно, сегодня проспала; проснулась и спрашиваю: где Маша? — «Да помилуйте, говорят, она с час как уехала к обедне». Так досадно.
Но Павел не поддержал этого разговора и с гораздо большим вниманием глядел на умную фигуру Доброва.
— Отчего же вы из служителей алтаря очутились в рассыльных? — спросил он его.
— Расстрижен из своего сана, — отвечал тот, сейчас же вставая на ноги.
— За что же? Сидите, пожалуйста!
Добров сел.
— По несчастию своему, — отвечал он.
— Ну, не столько, чай, по несчастию, сколько за пьянство свое, — подхватила становая.
— Не я один пью, Пелагея Герасимовна, и другие прочие тоже пьют.
— Пьют, да все, видно, поумней и поскладней твоего, не так уже очень безобразно, — проговорила становая.
— Он, вероятно, теперь не пьет, — заметил Павел, желая хоть немного смягчить эти грубые слова ее.
— Не пьет, как денег нет, да и кочерги Петра Матвеича побаивается.
(Петр Матвеич был муж становой).
— Какой кочерги? — спросил ее Павел.
— Тот его — кочергой сейчас, как заметит, что от рыла-то у него пахнет. Где тут об него руки-то марать; проберешь ли его кулаком! Ну, а кочерги побаивается, не любит ее!
— Кто ж ее любит, сударыня? — произнес рассыльный и весь покраснел при этом, как вареный рак.
Барышня же (или m-lle Прыхина, как узнал, наконец, Павел) между тем явно сгорала желанием поговорить с ним о чем-то интересном и стала уж, кажется, обижаться немножко на него, что он не дает ей для того случая.
После обеда, наконец, когда Павел вместе с полковником стали раскланиваться, чтобы ехать домой, m-lle Прыхина вдруг обратилась к нему:
— Monsieur Вихров, — начала она немного лукавым голосом, — меня не знает, а я его знаю очень хорошо.
— Меня? — спросил Павел.
— Да, вас. Мне про вас очень много рассказывала одна моя соседка и приятельница.
— Кто такая? — спросил Павел.
— Madame Фатеева, — отвечала многознаменательно m-lle Прыхина.
— Ах, боже мой! — воскликнул Павел. — Она опять сюда приехала?
— Да, она опять приехала — возвратилась к мужу, — продолжала m-lle Прыхина тем же знаменательным тоном.
— И, что же, ладит с ним? — спросил Павел.
— Ладит, по возможности, что же делать? Не имея состояния, надо ладить!
— Поклонитесь ей, пожалуйста, от меня, когда ее увидите, — проговорил Павел.
— И только? — спросила m-lle Прыхина опять уже лукаво.
— Только, разумеется, — отвечал Павел.
— Странно! — проговорила m-lle Прыхина, и на некрасивом лице ее изобразилось удивление.
Павел, в свою очередь, тоже посмотрел на нее с некоторым вниманием.
Вскоре потом он выехал с отцом.
Когда Павел садился на лошадь, которую подвел ему Добров и подержал даже ему стремя, он не утерпел и спросил его:
— Отчего вы служите в рассыльных и не приищете себе более приличного места?
— Мне нельзя, сударь, — отвечал тот ему своим басом, — я точно что человек слабый — на хороших местах меня держать не станут.
Павел дал шпоры своей лошади и поехал. Вся жизнь, которую он видел в стану, показалась ему, с одной стороны, какою-то простою, а с другой — тяжелою, безобразною и исковерканною, точно кривулина какая.