Неточные совпадения
Пашу всегда очень интересовало, что как это отцу
не было скучно, и он
не уставал
так долго стоять на ногах.
Паша сначала
не обратил большого внимания на это известие; но тетенька действительно приехала, и привезенный ею сынок ее — братец Сашенька — оказался почти ровесником Павлу:
такой же был черненький мальчик и с необыкновенно востренькими и плутоватыми глазками.
Полковник был от души рад отъезду последнего, потому что мальчик этот, в самом деле, оказался ужасным шалуном: несмотря на то, что все-таки был
не дома, а в гостях, он успел уже слазить на все крыши, отломил у коляски дверцы, избил маленького крестьянского мальчишку и, наконец, обжег себе в кузнице страшно руку.
Телега сейчас же была готова. Павел, сам правя, полетел на ней в поле,
так что к нему едва успели вскочить Кирьян и Сафоныч. Подъехали к месту поражения. Около куста распростерта была растерзанная корова, а невдалеке от нее, в луже крови, лежал и медведь: он очень скромно повернул голову набок и как бы
не околел, а заснул только.
— Именно уж осчастливить! — произнес и Захаревский, но
таким глухим голосом, что как будто бы это сказал автомат, а
не живой человек.
Тот тоже на нее смотрел, но
так, как обыкновенно смотрят на какое-нибудь никогда
не виданное и несколько гадкое животное.
— Да! — возразила Александра Григорьевна, мрачно нахмуривая брови. — Я, конечно, никогда
не позволяла себе роптать на промысл божий, но все-таки в этом случае воля его казалась мне немилосердна… В первое время после смерти мужа, мне представлялось, что неужели эта маленькая планетка-земля удержит меня, и я
не улечу за ним в вечность!..
— Я нигде
не пивала
таких сливок, как у вас, — отнеслась Александра Григорьевна благосклонно к хозяйке.
— Касательно второго вашего ребенка, — продолжала Александра Григорьевна, — я хотела было писать прямо к графу. По дружественному нашему знакомству это было бы возможно; но сами согласитесь, что лиц,
так высоко поставленных, беспокоить о каком-нибудь определении в училище ребенка — совестно и неделикатно; а потому вот вам письмо к лицу, гораздо низшему, но, пожалуй,
не менее сильному… Он друг нашего дома, и вы ему прямо можете сказать, что Александра-де Григорьевна непременно велела вам это сделать!
— Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать,
так не написала бы? К самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом
не только что до графа, и до дворника его
не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее
не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут еще третий, и под суд!
— Коли
не примет,
так вели у него здешнюю моленную [Моленная — помещение для общественной молитвы старообрядцев, или раскольников. Моленные до революции 1905 года существовали с разрешения полиции и часто негласно.] опечатать!..
Картины эти, точно
так же, как и фасад дома, имели свое особое происхождение: их нарисовал для Еспера Иваныча один художник, кротчайшее существо, который, тем
не менее, совершил государственное преступление, состоявшее в том, что к известной эпиграмме.
Еспер Иванович понял, что в душе старика страшно боролись: с одной стороны, горячая привязанность к сыну, а с другой — страх, что если он оставит хозяйство,
так непременно разорится; а потому Имплев более уже
не касался этой больной струны.
— Нет, я сына моей небогатенькой соседки беру к нему, — тоже гимназистик, постарше Паши и прекраснейший мальчик! — проговорил полковник, нахмуриваясь: ему уже начали и
не нравиться
такие расспросы.
Говоря это, старик маскировался:
не того он боялся, а просто ему жаль было платить немцу много денег, и вместе с тем он ожидал, что если Еспер Иваныч догадается об том,
так, пожалуй, сам вызовется платить за Павла; а Вихров и от него, как от Александры Григорьевны, ничего
не хотел принять: странное смешение скупости и гордости представлял собою этот человек!
Еспер Иваныч, между тем, стал смотреть куда-то вдаль и заметно весь погрузился в свои собственные мысли,
так что полковник даже несколько обиделся этим. Посидев немного, он встал и сказал
не без досады...
— Еще бы!.. Отец вот твой, например, отличный человек: и умный, и добрый; а если имеет какие недостатки,
так чисто как человек необразованный: и скупенек немного, и
не совсем благоразумно строг к людям…
— А это что
такое у вас, дядя? — спросил Павел, показывая на астролябию, которая очень возбуждала его любопытство; сам собою он никак уж
не мог догадаться, что это было
такое.
— И поэтому знаешь, что
такое треугольник и многоугольник… И теперь всякая земля, — которою владею я, твой отец, словом все мы, — есть
не что иное, как неправильный многоугольник, и, чтобы вымерять его, надобно вымерять углы его… Теперь, поди же сюда!
— Теперь по границе владения ставят столбы и, вместо которого-нибудь из них, берут и уставляют астролябию, и начинают смотреть вот в щелку этого подвижного диаметра, поворачивая его до тех пор, пока волосок его
не совпадает с ближайшим столбом; точно
так же поворачивают другой диаметр к другому ближайшему столбу и какое пространство между ими — смотри вот: 160 градусов, и записывают это, — это значит величина этого угла, — понял?
Анна Гавриловна еще несколько раз входила к ним, едва упросила Пашу сойти вниз покушать чего-нибудь. Еспер Иваныч никогда
не ужинал, и вообще он прихотливо, но очень мало, ел. Паша, возвратясь наверх, опять принялся за прежнее дело, и
таким образом они читали часов до двух ночи. Наконец Еспер Иваныч погасил у себя свечку и велел сделать то же и Павлу, хотя тому еще и хотелось почитать.
Так прошел еще день, два, три… В это время Павел и Еспер Иваныч ездили в лес по грибы; полковник их и туда
не сопровождал и по этому поводу сказал поговорку: «рыбка да грибки — потерять деньки!»
Только на обеспеченной всем и ничего
не делающей русской дворянской почве мог вырасти
такой прекрасный и в то же время столь малодействующий плод.
После отца у него осталась довольно большая библиотека, — мать тоже
не жалела и давала ему денег на книги,
так что чтение сделалось единственным его занятием и развлечением; но сердце и молодая кровь
не могут же оставаться вечно в покое: за старухой матерью ходила молодая горничная Аннушка, красавица из себя.
С ним были знакомы и к нему ездили все богатые дворяне, все высшие чиновники; но он почти никуда
не выезжал и, точно
так же, как в Новоселках, продолжал больше лежать и читать книги.
Имплева княгиня сначала совершенно
не знала; но
так как она одну осень очень уж скучала, и у ней совершенно
не было под руками никаких книг, то ей кто-то сказал, что у помещика Имплева очень большая библиотека.
Княгиня сумела как-то
так сделать, что Имплев, и сам
не замечая того, стал каждодневным их гостем.
Анна Гавриловна, — всегда обыкновенно переезжавшая и жившая с Еспером Иванычем в городе, и видевши, что он почти каждый вечер ездил к князю, — тоже, кажется, разделяла это мнение, и один только ум и высокие качества сердца удерживали ее в этом случае: с достодолжным смирением она сознала, что
не могла же собою наполнять всю жизнь Еспера Иваныча, что, рано или поздно, он должен был полюбить женщину, равную ему по положению и по воспитанию, — и как некогда принесла ему в жертву свое материнское чувство,
так и теперь задушила в себе чувство ревности, и (что бы там на сердце ни было) по-прежнему была весела, разговорчива и услужлива, хотя впрочем, ей и огорчаться было
не от чего…
Про Еспера Иваныча и говорить нечего: княгиня для него была святыней, ангелом чистым, пред которым он и подумать ничего грешного
не смел; и если когда-то позволил себе смелость в отношении горничной, то в отношении женщины его круга он, вероятно, бежал бы в пустыню от стыда, зарылся бы навеки в своих Новоселках, если бы только узнал, что она его подозревает в каких-нибудь, положим, самых возвышенных чувствах к ней; и
таким образом все дело у них разыгрывалось на разговорах, и то весьма отдаленных, о безумной, например, любви Малек-Аделя к Матильде […любовь Малек-Аделя к Матильде.
— Герои романа французской писательницы Мари Коттен (1770—1807): «Матильда или Воспоминания, касающиеся истории Крестовых походов».], о странном трепете Жозефины, когда она, бесчувственная, лежала на руках адъютанта, уносившего ее после объявления ей Наполеоном развода; но
так как во всем этом весьма мало осязаемого, а женщины, вряд ли еще
не более мужчин, склонны в чем бы то ни было реализировать свое чувство (ну, хоть подушку шерстями начнет вышивать для милого), —
так и княгиня наконец начала чувствовать необходимую потребность наполнить чем-нибудь эту пустоту.
— Очень вам благодарен, я подумаю о том! — пробормотал он; смущение его
так было велико, что он сейчас же уехал домой и, здесь, дня через два только рассказал Анне Гавриловне о предложении княгини,
не назвав даже при этом дочь, а объяснив только, что вот княгиня хочет из Спирова от Секлетея взять к себе девочку на воспитание.
Затем отпер их и отворил перед Вихровыми дверь. Холодная, неприятная сырость пахнула на них. Стены в комнатах были какого-то дикого и мрачного цвета; пол грязный и покоробившийся; но больше всего Павла удивили подоконники: они
такие были широкие, что он на них мог почти улечься поперек; он никогда еще во всю жизнь свою
не бывал ни в одном каменном доме.
—
Так не может ли она нам стряпать, поварихой нам быть?
Полковник остался окончательно доволен Симоновым. Потирая от удовольствия руки, что обеспечил
таким образом материальную сторону своего птенчика, он
не хотел медлить заботами и о духовной стороне его жизни.
— Мне жид-с один советовал, — продолжал полковник, — «никогда, барин,
не покупайте старого платья ни у попа, ни у мужика; оно у них все сопрело; а покупайте у господского человека: господин сошьет ему новый кафтан; как задел за гвоздь,
не попятится уж назад, а
так и раздерет до подола. «Э, барин новый сошьет!» Свежехонько еще, а уж носить нельзя!»
Отчего Павел чувствовал удовольствие, видя, как Плавин чисто и отчетливо выводил карандашом линии, — как у него выходило на бумаге совершенно то же самое, что было и на оригинале, — он
не мог дать себе отчета, но все-таки наслаждение ощущал великое; и вряд ли
не то ли же самое чувство разделял и солдат Симонов, который с час уже пришел в комнаты и
не уходил, а, подпершись рукою в бок, стоял и смотрел, как барчик рисует.
Читатель, вероятно, и
не подозревает, что Симонов был отличнейший и превосходнейший малый: смолоду красивый из себя, умный и расторопный, наконец в высшей степени честный я совершенно
не пьяница, он, однако, прошел свой век незаметно, и даже в полку, посреди других солдат, дураков и воришек, слыл
так себе только за сносно хорошего солдата.
Его, по преимуществу, волновало то, что он слыхал названия: «сцена», «ложи», «партер», «занавес»; но что
такое собственно это было, и как все это соединить и расположить, он никак
не мог придумать того в своем воображении.
Ванька молчал. Дело в том, что он имел довольно хороший слух,
так что некоторые песни с голосу играл на балалайке. Точно
так же и склады он запоминал по порядку звуков, и когда его спрашивали, какой это склад, он начинал в уме: ба, ва, га, пока доходил до того, на который ему пальцами указывали. Более же этого он ничего
не мог ни припомнить, ни сообразить.
— Это вот
так, ладно! Папаше вашему она слова
не скажет — позволит, — сказал Симонов. Удовольствие отразилось у него при этом даже на лице.
От полковника получено было, наконец, письмо, извещающее, что Александра Григорьевна с величайшим удовольствием разрешает детям взять залу для
такой умной их забавы. С своей же стороны Михаил Поликарпович прибавлял сыну: «Чтобы девушка гуляла, но дельца
не забывала!» Полковник терпеть
не мог театра.
Бритую хохлацкую голову и чуб он устроил: чуб — из конских волос, а бритую голову — из бычачьего пузыря, который без всякой церемонии натягивал на голову Павла и смазывал белилами с кармином, под цвет человечьей кожи,
так что пузырь этот от лица
не было никакой возможности отличить; усы, чтобы они были как можно длиннее, он тоже сделал из конских волос.
Надобно было подговорить некоего Разумова, бывшего гимназиста и теперь уже служившего в казенной палате, мальчишку очень бойкого, неглупого, но в корень развращенного,
так что и женщин-то играть он брался
не по любви к театру, а скорей из какого-то нахальства, чтобы иметь, возможность побесстыдничать и сделать несколько неблагопристойных движений.
Как учредители,
так и другие актеры, репетициями много
не занимались, потому что, откровенно говоря, главным делом было
не исполнение пьесы, а декорации, их перемены, освещение сзади их свечами, поднятие и опускание занавеса.
Другие действующие лица тоже
не замедлили явиться, за исключением Разумова, за которым Плавин принужден был наконец послать Ивана на извозчике, и тогда только этот юный кривляка явился; но и тут шел как-то нехотя, переваливаясь, и увидя в коридоре жену Симонова, вдруг стал с нею
так нецеремонно шутить, что та сказала ему довольно сурово: «Пойдите, барин, от меня, что вы!»
— Ты?.. Нет, нехорошо, даже очень! Ты какого лакея-то играл?.. Нашего Ваньку или Мишку?.. Ты ведь французишку изображал:
так —
так и играй, а уж
не разваливайся по-мишкинскому!.. Коли французскую дребедень взял, по-французски и дребезжи.
Павел, все это время ходивший по коридору и повторявший умственно и, если можно
так выразиться, нравственно свою роль, вдруг услышал плач в женской уборной. Он вошел туда и увидел, что на диване сидел, развалясь, полураздетый из женского костюма Разумов, а на креслах маленький Шишмарев, совсем еще
не одетый для Маруси. Последний заливался горькими слезами.
В учителя он себе выбрал, по случаю крайней дешевизны, того же Видостана, который, впрочем, мог ему растолковать одни только ноты, а затем Павел уже сам стал разучивать, как бог на разум послал, небольшие пьески; и
таким образом к концу года он играл довольно бойко; у него даже нашелся обожатель его музыки, один из его товарищей, по фамилии Живин, который прослушивал его иногда по целым вечерам и совершенно искренно уверял, что
такой игры на фортепьянах с подобной экспрессией он
не слыхивал.
У Николая Силыча в каждом почти классе было по одному
такому, как он называл, толмачу его; они обыкновенно могли говорить с ним, что им было угодно, — признаваться ему прямо, чего они
не знали, разговаривать, есть в классе, уходить без спросу; тогда как козлищи, стоявшие по углам и на коленях, пошевелиться
не смели, чтобы
не стяжать нового и еще более строгого наказания: он очень уж уважал ум и ненавидел глупость и леность, коими, по его выражению, преизбыточествует народ российский.
Результатом этого разговора было то, что, когда вскоре после того губернатор и полицеймейстер проезжали мимо гимназии, Павел подговорил товарищей, и все они в один голос закричали в открытое окно: «Воры, воры!»,
так что те даже обернулись, но слов этих, конечно, на свой счет
не приняли.