Неточные совпадения
Вы
знаете, вся жизнь моя была усыпана тернием, и самым колючим из них для меня была лживость и лесть окружавших меня людей (
в сущности, Александра Григорьевна только и дышала одной лестью!..); но на склоне дней моих, — продолжала она писать, — я встретила человека, который не только сам не
в состоянии раскрыть уст своих для лжи, но гневом и ужасом исполняется, когда слышит ее и
в словах других.
— Он у меня, ваше превосходительство, один! — отвечал полковник. — Здоровья слабого… Там, пожалуй, как раз затрут…
Знаю я эту военную службу, а
в нынешних армейских полках и сопьется еще, пожалуй!
Егеря, впрочем, когда тот пришел, Павел сейчас же сам
узнал по патронташу, повешенному через плечо, и по ружью
в руке.
Маремьяна Архиповна
знала, за что ее бьют, —
знала, как она безвинно
в этом случае терпит; но ни одним звуком, ни одной слезой никому не пожаловалась, чтобы только не повредить службе мужа.
Увидав Захаревских
в церкви, Александра Григорьевна слегка мотнула им головой; те,
в свою очередь, тоже издали поклонились ей почтительно: они
знали, что Александра Григорьевна не любила, чтобы
в церкви, и особенно во время службы, подходили к ней.
— Прекрасно-с! И поэтому, по приезде
в Петербург, вы возьмите этого молодого человека с собой и отправляйтесь по адресу этого письма к господину, которого я очень хорошо
знаю; отдайте ему письмо, и что он вам скажет: к себе ли возьмет вашего сына для приготовления, велит ли отдать кому — советую слушаться беспрекословно и уже денег
в этом случае не жалеть, потому что
в Петербурге также пьют и едят, а не воздухом питаются!
— У него попробую, — отвечал исправник, почесывая
в голове: — когда здесь был, беспременно просил, чтобы у него остановиться; а там, не
знаю, — может, и не примет!
Гораздо уже
в позднейшее время Павел
узнал, что это топанье означало площадку лестницы, которая должна была проходить
в новом доме Еспера Иваныча, и что сам господин был даровитейший архитектор, академического еще воспитания, пьянчуга, нищий, не любимый ни начальством, ни публикой.
— Не
знаю, — начал он, как бы более размышляющим тоном, — а по-моему гораздо бы лучше сделал, если бы отдал его к немцу
в пансион… У того, говорят, и за уроками детей следят и музыке сверх того учат.
Никто уже не сомневался
в ее положении; между тем сама Аннушка, как ни тяжело ей было, слова не смела пикнуть о своей дочери — она хорошо
знала сердце Еспера Иваныча: по своей стыдливости, он скорее согласился бы умереть, чем признаться
в известных отношениях с нею или с какою бы то ни было другою женщиной: по какому-то врожденному и непреодолимому для него самого чувству целомудрия, он как бы хотел уверить целый мир, что он вовсе не
знал утех любви и что это никогда для него и не существовало.
В губернии Имплев пользовался большим весом: его ум, его хорошее состояние, — у него было около шестисот душ, — его способность сочинять изворотливые, и всегда несколько колкого свойства, деловые бумаги, — так что их
узнавали в присутственных местах без подписи: «Ну, это имплевские шпильки!» — говорили там обыкновенно, — все это внушало к нему огромное уважение.
Про Еспера Иваныча и говорить нечего: княгиня для него была святыней, ангелом чистым, пред которым он и подумать ничего грешного не смел; и если когда-то позволил себе смелость
в отношении горничной, то
в отношении женщины его круга он, вероятно, бежал бы
в пустыню от стыда, зарылся бы навеки
в своих Новоселках, если бы только
узнал, что она его подозревает
в каких-нибудь, положим, самых возвышенных чувствах к ней; и таким образом все дело у них разыгрывалось на разговорах, и то весьма отдаленных, о безумной, например, любви Малек-Аделя к Матильде […любовь Малек-Аделя к Матильде.
Одно, совершенно случайное, открытие дало ей к тому прекрасный повод: от кого-то она
узнала, что у Еспера Иваныча есть побочная дочь, которая воспитывается у крестьянина
в деревне.
Зная, что Еспер Иваныч учение и образование предпочитает всему на свете, княгиня начала, по преимуществу, свою воспитанницу учить, и что эти операции совершались над ней неупустительно и
в обильном числе, мы можем видеть из последнего письма девушки.
— Вот бы мне желалось
знать,
в какой мой попадет. Кабы вы были так добры, проэкзаменовали бы его…
Выбрав к себе Симонова
в сторожа к дому, она очень хорошо
знала, что у нее ничего уж не пропадет.
С какой жадностью взор нашего юноши ушел
в эту таинственную глубь какой-то очень красивой рощи, взади которой виднелся занавес с бог
знает куда уходящею далью, а перед ним что-то серое шевелилось на полу — это была река Днепр!
— Отчего же ты по складам
знаешь, а
в книге нет? — спросил Павел.
— Чего тут не уметь-то! — возразил Ванька, дерзко усмехаясь, и ушел
в свою конуру. «Русскую историю», впрочем, он захватил с собою, развернул ее перед свечкой и начал читать, то есть из букв делать бог
знает какие склады, а из них сочетать какие только приходили ему
в голову слова, и воображал совершенно уверенно, что он это читает!
—
Знаешь что?.. Мы хотим сыграть театр у вас
в верхней зале, позволишь ты? — спросил он Симонова.
Все гимназисты с любопытством последовали за ним. Они
знали много случаев, как Дрозденко умел распоряжаться с негодяями-мальчишками: ни сострадания, ни снисхождения у него уж
в этом случае не было.
— А ты, — прибавил он Плавину, — ступай, брат, по гримерской части — она ведь и
в жизни и
в службе нужна бывает: где,
знаешь, нутра-то не надо, а сверху только замазывай, — где сути-то нет, а есть только, как это у вас по логике Кизеветтера [Кизеветтер Иоганн (1766—1819) — немецкий философ, последователь Канта.
У Николая Силыча
в каждом почти классе было по одному такому, как он называл, толмачу его; они обыкновенно могли говорить с ним, что им было угодно, — признаваться ему прямо, чего они не
знали, разговаривать, есть
в классе, уходить без спросу; тогда как козлищи, стоявшие по углам и на коленях, пошевелиться не смели, чтобы не стяжать нового и еще более строгого наказания: он очень уж уважал ум и ненавидел глупость и леность, коими, по его выражению, преизбыточествует народ российский.
Одно новое обстоятельство еще более сблизило Павла с Николаем Силычем. Тот был охотник ходить с ружьем. Павел, как мы
знаем,
в детстве иногда бегивал за охотой, и как-то раз, идя с Николаем Силычем из гимназии, сказал ему о том (они всегда почти из гимназии ходили по одной дороге, хотя Павлу это было и не по пути).
Николай Силыч очень хорошо
знал этот анекдот и даже сам сочинил его, но сделал вид, что как будто бы
в первый раз его слышит, и только самодовольно подтвердил...
Перед экзаменом инспектор-учитель задал им сочинение на тему: «Великий человек». По словесности Вихров тоже был первый, потому что прекрасно
знал риторику и логику и, кроме того, сочинял прекрасно. Счастливая мысль мелькнула
в его голове: давно уже желая высказать то, что наболело у него на сердце, он подошел к учителю и спросил его, что можно ли, вместо заданной им темы, написать на тему: «Случайный человек»?
— А на какую же указывать ему? На турецкую разве? Так той он подробно не
знает. Тем более, что он не только мысли, но даже обороты
в сочинении своем заимствовал у знаменитых писателей, коих, однако, за то не наказывали и не судили.
— Почему же
в Демидовское, а не
в университет? Демидовцев я совсем не
знаю, но между университетскими студентами очень много есть прекрасных и умных молодых людей, — проговорила девушка каким-то солидным тоном.
— Ужасно скучаю, Еспер Иваныч; только и отдохнула душой немного, когда была у вас
в деревне, а тут бог
знает как живу!.. — При этих словах у m-me Фатеевой как будто бы даже навернулись слезы на глазах.
— И вообразите, кузина, — продолжал Павел, — с месяц тому назад я ни йоты, ни бельмеса не
знал по-французски; и когда вы
в прошлый раз читали madame Фатеевой вслух роман, то я был такой подлец, что делал вид, будто бы понимаю, тогда как звука не уразумел из того, что вы прочли.
Дама призналась Ятвасу
в любви и хотела подарить ему на память чугунное кольцо, но по этому кольцу Ятвас
узнает, что это была родная сестра его, с которой он расстался еще
в детстве: обоюдный ужас и — после того казак уезжает на Кавказ, и там его убивают, а дама постригается
в монахини.
— Ты
знаешь, — начала, наконец, она, — мы переезжаем
в Москву! — Голос ее при этом был неровен, и на щеках выступил румянец.
Павел от огорчения
в продолжение двух дней не был даже у Имплевых. Рассудок, впрочем, говорил ему, что это даже хорошо, что Мари переезжает
в Москву, потому что, когда он сделается студентом и сам станет жить
в Москве, так уж не будет расставаться с ней; но, как бы то ни было, им овладело нестерпимое желание
узнать от Мари что-нибудь определенное об ее чувствах к себе. Для этой цели он приготовил письмо, которое решился лично передать ей.
Совестливые до щепетильности, супруг и супруга — из того, что они с Павла деньги берут, — бог
знает как начали за ним ухаживать и беспрестанно спрашивали его: нравится ли ему стол их, тепло ли у него
в комнате?
Павел и текст
знал слово
в слово.
Ванька не только из грамоты ничему не выучился, но даже, что и
знал прежде, забыл; зато — сидеть на лавочке за воротами и играть на балалайке какие угодно песни, когда горничные выбегут
в сумерки из домов, — это он умел!
— Это что такое еще он выдумал? — произнес полковник, и
в старческом воображении его начала рисоваться картина, совершенно извращавшая все составленные им планы: сын теперь хочет уехать
в Москву, бог
знает сколько там денег будет проживать — сопьется, пожалуй, заболеет.
— Так что же вы говорите, я после этого уж и не понимаю! А
знаете ли вы то, что
в Демидовском студенты имеют единственное развлечение для себя — ходить
в Семеновский трактир и пить там? Большая разница Москва-с, где — превосходный театр, разнообразное общество, множество библиотек, так что, помимо ученья, самая жизнь будет развивать меня, а потому стеснять вам
в этом случае волю мою и лишать меня, может быть, счастья всей моей будущей жизни — безбожно и жестоко с вашей стороны!
— Я никак этого прежде и не мог сказать, никак! — возразил Павел, пожимая плечами. — Потому что не
знал, как я кончу курс и буду ли иметь право поступить
в университет.
— Здравствуйте, молодой человек! — сказала Александра Григорьевна, поздоровавшись сначала с полковником и обращаясь потом довольно ласково к Павлу,
в котором сейчас же
узнала, кто он был такой.
— А!.. — произнесла та протяжно. Будучи более посвящена
в военное ведомство, Александра Григорьевна хорошенько и не
знала, что такое университет и Демидовское.
— Отчего же — некогда? — вмешался опять
в разговор Сергей Абреев. — Только чтобы глупостям разным не учили, вот как у нас — статистика какая-то… черт
знает что такое!
— Ужасная! — отвечал Абреев. — Он жил с madame Сомо. Та бросила его, бежала за границу и оставила триста тысяч векселей за его поручительством… Полковой командир два года спасал его, но последнее время скверно вышло: государь
узнал и велел его исключить из службы… Теперь его, значит, прямо
в тюрьму посадят… Эти женщины, я вам говорю, хуже змей жалят!.. Хоть и говорят, что денежные раны не смертельны, но благодарю покорно!..
— Зачем?.. На кой черт? Чтобы
в учителя прислали; а там продержат двадцать пять лет
в одной шкуре, да и выгонят, — не годишься!.. Потому ты таблицу умножения
знаешь, а мы на место тебя пришлем нового, молодого, который таблицы умножения не
знает!
— Когда лучше
узнаю историю, то и обсужу это! — отвечал Павел тоже сухо и ушел; но куда было девать оставшиеся несколько часов до ночи? Павлу пришла
в голову мысль сходить
в дом к Есперу Иванычу и посмотреть на те места, где он так счастливо и безмятежно провел около года, а вместе с тем
узнать, нет ли каких известий и от Имплевых.
— Сама Мари, разумеется… Она
в этом случае, я не
знаю, какая-то нерешительная, что ли, стыдливая: какого труда, я думаю, ей стоило самой себе признаться
в этом чувстве!.. А по-моему, если полюбила человека — не только уж жениха, а и так называемою преступною любовью — что ж, тут скрываться нечего: не скроешь!..
Павел сначала не
узнавал отца, но потом, когда он пришел
в себя, полковник и ему то же самое повторил.
Невдалеке от зеркала была прибита лубочная картина: «Русский мороз и немец», изображающая уродливейшего господина во фраке и с огромнейшим носом, и на него русский мужик
в полушубке замахивался дубиной, а внизу было подписано: «Немец, береги свой нос, идет русский мороз!» Все сие помещение принадлежало Макару Григорьеву Синькину, московскому оброчному подрядчику, к которому, как мы
знаем, Михаил Поликарпыч препроводил своего сына…
— Грамоте-то, чай, изволите
знать, — начал он гораздо более добрым и только несколько насмешливым голосом, — подите по улицам и глядите, где записка есть, а то ино ступайте
в трактир, спросите там газету и читайте ее: сколько хошь —
в ней всяких объявлений есть. Мне ведь не жаль помещения, но никак невозможно этого: ну, я пьяный домой приду, разве хорошо господину это видеть?
— Вона, не могу! — воскликнул,
в свою очередь, Макар Григорьев. —
Знаем ведь тоже: приходилось по делам-то нашим угощать бар-то, а своему господину уж не сделать того… Слава тебе господи, сможем, не разоримся, — заключил Макар Григорьев и как-то самодовольно усмехнулся.