Неточные совпадения
В продолжение
всего месяца он был очень тих, задумчив, старателен, очень молчалив и предмет свой
знал прекрасно; но только что получал жалованье, на другой же день являлся в класс развеселый; с учениками шутит, пойдет потом гулять по улице — шляпа набоку, в зубах сигара, попевает, насвистывает, пожалуй, где случай выпадет, готов и драку сочинить; к женскому полу получает сильное стремление и для этого придет к реке, станет на берегу около плотов, на которых прачки моют белье, и любуется…
— А затем, что хочу с ним об учителях поговорить. Надобно ему внушить, чтоб он понимал их настоящим манером, — отвечал Петр Михайлыч, желая несколько замаскировать в себе простое чувство гостеприимства, вследствие которого он
всех и каждого готов был к себе позвать обедать, бог
знает зачем и для чего.
— Кто ж нынче не говорит по-французски? По этому нельзя судить, кто он и что он за человек. Он бы должен был попросить кого-нибудь представить себя; по крайней мере я
знала бы, кто его рекомендует. А
все наши люди!.. Когда я их приучу к порядку! — проговорила генеральша и дернула за сонетку.
— Ты, Семенушка, всегда в своем дежурстве наделаешь глупостей. Если ты так несообразителен, то старайся больше думать. Принимаешь
всех, кто только явится. Сегодня пустил бог
знает какого-то господина, совершенно незнакомого.
— Почем ты, душа моя,
знаешь? — возразил Петр Михайлыч. — А если и действительно скупец, так, по-моему, делает больше
всех зла себе, живя в постоянных лишениях.
—
Все чудо как хороши! «Индиану» я и не
знаю сколько раз прочитала.
— Ей бы следовало полюбить Ральфа, — возразил Калинович, —
весь роман написан на ту тему, что женщины часто любят недостойных, а людям достойным
узнают цену довольно поздно. В последних сценах Ральф является настоящим героем.
Дальновидная экономка рассчитала поставить к ней Калиновича, во-первых, затем, чтоб у приятельницы квартира не стояла пустая, во-вторых, она
знала, что та разузнает и донесет ей о молодом человеке
все, до малейших подробностей.
— Мать ты моя, Палагея Евграфовна! — начала она рапортовать. — Не
узнаю я моей квартиры, не мой дом, не мои комнаты, хоть вон выходи. Что-что у меня до этого дворянин-помещик стоял — насорил, начернил во
всех углах; а у этого, у моего красавчика, красота, чистота… прелесть, прелесть мужчина!
Те сглупа подходят, думая сначала, что им корму дадут, а вместо того там ладят кого-нибудь из них за хвост поймать; но они вспархивают и улетают, и вслед за ними ударяется бежать бог
знает откуда появившийся щенок, доставляя тем бесконечное удовольствие
всем, кто только видит эту сцену.
— Слушай, Саша! Я тебя люблю и
все знаю и понимаю, — продолжал Звездкин.
— Что ж тут такого неприличного? Я пишу к нему не бог
знает что такое, а звала только, чтоб пришел к нам. Дяденька во
всем хочет видеть неприличие!
Хотя поток времени унес далеко счастливые дни моей юности, когда имел я счастие быть вашим однокашником, и фортуна поставила вас, достойно возвыся, на слишком высокую, сравнительно со мной, ступень мирских почестей, но, питая полную уверенность в неизменность вашу во
всех благородных чувствованиях и
зная вашу полезную, доказанную многими опытами любовь к успехам русской литературы, беру на себя смелость представить на ваш образованный суд сочинение в повествовательном роде одного молодого человека, воспитанника Московского университета и моего преемника по службе, который желал бы поместить свой труд в одном из петербургских периодических изданий.
— Я
знаю, чьи это штуки: это
все мерзавка исправница… это она его научила… Я завтра
весь дом ее замажу дегтем: он любовник ее!.. Она безнравственная женщина и смеет опорочивать честную девушку! За это вступится бог!.. — заключил он и, порывисто распахнув двери, ушел.
Калинович только улыбался, слушая, как петушились два старика, из которых про Петра Михайлыча мы
знаем, какого он был строгого характера; что же касается городничего, то
все его полицейские меры ограничивались криком и клюкой, которою зато он действовал отлично, так что этой клюки боялись вряд ли не больше, чем его самого, как будто бы
вся сила была в ней.
— А вот что кричу: видите вот это письмо, эту книжку и вот эту газету? За
все это Яков Васильич должен мне шампанского купить — и
знать больше ничего не хочу.
—
Знаю, сударыня,
знаю, — ничего: мы идем
все в монастырь; ступай и ты с нами. А ты, Настенька, пойди одевайся, — говорил старик, проворно надевая бекеш и вооружаясь тростью.
— Ах, какой ты странный! Зачем? Что ж мне делать, если я не могу скрыть? Да и что скрывать?
Все уж
знают. Дядя на днях говорил отцу, чтоб не принимать тебя.
— Нет, он очень добрый: он не
все еще говорит, что
знает, — возразила Настенька и вздохнула. — Но что досаднее мне
всего, — продолжала она, — это его предубеждение против тебя: он как будто бы уверен, что ты меня обманешь.
При таких широких размахах жизни князь, казалось, давно бы должен был промотаться в пух, тем более, что после отца, известного мота, он получил, как
все очень хорошо
знали, каких-нибудь триста душ, да и те в залоге.
Всему этому, конечно, большая часть знакомых князя не верила; а если кто отчасти и верил или даже сам доподлинно
знал, так не считал себя вправе разглашать, потому что каждый почти был если не обязан, то по крайней мере обласкан им.
— Ничего. Я
знала, что
все пустяками кончится. Ей просто жаль мне приданого. Сначала на первое письмо она отвечала ему очень хорошо, а потом, когда тот намекнул насчет состояния, — боже мой! — вышла из себя, меня разбранила и написала ему какой только можешь ты себе вообразить дерзкий ответ.
— Если вы это
знали, так к чему ж
весь этот разговор? — сказал Калинович.
Я его встречал, кроме Петербурга, в Молдавии и в Одессе, наконец,
знал эту даму, в которую он был влюблен, — и это была прелестнейшая женщина, каких когда-либо создавал божий мир; ну, тогда, может быть, он желал казаться повесой, как было это тогда в моде между
всеми нами, молодежью… ну, а потом, когда пошла эта всеобщая слава, наконец, внимание государя императора, звание камер-юнкера —
все это заставило его высоко ценить свое дарование.
Когда
все расселись по мягким низеньким креслам, князь опять навел разговор на литературу, в котором, между прочим, высказал свое удивление, что, бывая в последние годы в Петербурге, он никого не встречал из нынешних лучших литераторов в порядочном обществе; где они живут? С кем знакомы? — бог
знает, тогда как это сближение писателей с большим светом, по его мнению, было бы необходимо.
— А я и не
знал! — воскликнул Петр Михайлыч. — Каков же обед был? — скажите вы нам… Я думаю, генеральский: у них, говорят,
все больше на серебре подается.
Все маленькие уловки были употреблены на это: черное шелковое платье украсилось бантиками из пунцовых лент; хорошенькая головка была убрана спереди буклями, и надеты были очень миленькие коралловые сережки; словом, она хотела в этом гордом и напыщенном доме генеральши явиться достойною любви Калиновича, о которой там, вероятно, уже
знали.
— Нет, не
все равно: здесь, вы сами
знаете, что я не могу писать, — возразил с ударением Калинович.
—
Все равно! — повторил сконфуженным голосом Калинович и затянул поводья. Лошадь начала пятиться назад. Он решительно не
знал, что с ней делать.
—
Знаю,
знаю. Но вы, как я слышал,
все это поправляете, — отвечал князь, хотя очень хорошо
знал, что прежний становой пристав был человек действительно пьющий, но знающий и деятельный, а новый — дрянь и дурак; однако все-таки, по своей тактике, хотел на первый раз обласкать его, и тот, с своей стороны, очень довольный этим приветствием, заложил большой палец левой руки за последнюю застегнутую пуговицу фрака и, покачивая вправо и влево головою, начал расхаживать по зале.
— Девушка эта, — продолжал Калинович, — имела несчастье внушить любовь человеку, вполне, как сама она понимала, достойному, но не стоявшему породой на одной с ней степени. Она
знала, что эта страсть составляет для него
всю жизнь, что он чахнет и что достаточно одной ничтожной ласки с ее стороны, чтобы этот человек ожил…
— Она
все это
знала, — продолжал Калинович, — и у ней доставало духу — с своими светскими друзьями смеяться над подобной страстью.
Что делал Лукин на корабле в Англии —
все слушатели очень хорошо
знали, но поручик не стеснялся этим и продолжал: — Выискался там один господин, тоже силач, и делает такое объявление: «Сяду-де я, милостивые государи, на железное кресло и пускай, кто хочет, бьет меня по щеке.
Взбешенный
всем этим и не
зная, наконец, что с собой делать, он ушел было после обеда, когда
все разъехались, в свою комнату и решился по крайней мере лечь спать; но от князя явился человек с приглашением: не хочет ли он прогуляться?
Знаете ли, что я и мое образование, которое по тому времени, в котором я начинал жить, было не совсем заурядное, и мои способности, которые тоже из ряда посредственных выходили, и, наконец, самое здоровье —
все это я должен был растратить в себе и сделаться прожектером, аферистом, купцом, для того чтоб поддержать и воспитать семью, как прилично моему роду.
Не завидуйте и не берите с меня пример; потому-то я и хочу предостеречь вас, что
знаю на себе
все тяжелые и горькие последствия подобной ошибки.
—
Все это, князь, я очень хорошо сам
знаю и на одну литературу никогда не рассчитывал; но если перееду в Петербург, то буду искать там места, — проговорил Калинович.
— Накормим! Пуще
всего не
знают без вас! — отвечала с насмешкой экономка и скрылась, а Настенька принялась накрывать на стол. Калинович просил было ее не беспокоиться.
— Хорошо, — отвечал односложно Калинович, думая про себя: «Эта несносная девчонка употребляет, кажется,
все средства, чтоб сделать мой отъезд в Петербург как можно труднее, и неужели она не понимает, что мне нельзя на ней жениться? А если понимает и хочет взять это силой, так неужели не
знает, что это совершенно невозможно при моем характере?»
— Бывают, батюшка!.. Этта, в сенокос, нашли женщину убитую, и брюхо-то вострым колом
все разворочено, а по весне тоже мужичка-утопленника в реке обрели. Пытал становой разыскивать: сам ли как пьяный в воду залез, али подвезли кто — шут
знает. Бывает
всего!
Чисто с целью показаться в каком-нибудь обществе Калинович переоделся на скорую руку и пошел в трактир Печкина, куда он, бывши еще студентом, иногда хаживал и
знал, что там собираются актеры и некоторые литераторы, которые, может быть, оприветствуют его, как своего нового собрата; но — увы! — он там нашел
все изменившимся: другая была мебель, другая прислуга, даже комнаты были иначе расположены, и не только что актеров и литераторов не было, но вообще публика отсутствовала: в первой комнате он не нашел никого, а из другой виднелись какие-то двое мрачных господ, игравших на бильярде.
— Господствует учение энциклопедистов… подкопаны
все основания общественные, государственные, религиозные… затем кровь… безурядица. Что можно было из этого предвидеть?.. Одно, что народ дожил до нравственного и материального разложения; значит, баста!.. Делу конец!.. Ничуть не бывало, возрождается, как феникс, и выскакивает в Наполеоне Первом. Это черт
знает что такое!
— Прогресс?.. — повторил он. — Прогресс теперь дело спорное. Мы
знаем только то, что каждая эпоха служит развитием до крайних пределов известных идей, которые вначале пробиваются болезненно, а потом заражают
весь воздух.
— Потом-с, — продолжал Дубовский, у которого озлобленное выражение лица переменилось на грустное, — потом напечатали… Еду я получать деньги, и вдруг меня рассчитывают по тридцати пяти рублей, тогда как я
знаю, что
всем платят по пятидесяти. Я, конечно, позволил себе спросить: на каком праве делается это различие? Мне на это спокойно отвечают, что не могут более назначить, и сейчас же уезжают из дома. Благороден этот поступок или нет? — заключил он, взглянув вопросительно на Калиновича.
Он очень хорошо
знал, что в нем нет художника, нет того божьего огня, который заставляет работать неизвестно зачем и для чего, а потому только, что в этом труде
все счастье и блаженство.
Законы, я полагаю, пишутся для
всех одинакие, и мы тоже их мало-мальски
знаем: я вот тоже поседел и оплешивел на царской службе, так пора кое-что мараковать; но как собственно объяснял я и в докладной записке господину министру, что
все мое несчастье единственно происходит по близкому знакомству господина начальника губернии с госпожою Марковой, каковое привести в законную ясность я и ходатайствовал перед правительством неоднократно, и почему мое домогательство оставлено втуне — я неизвестен.
Как приехал в губернию, не оглядясь, не осмотрясь, бац в Петербург донесение, что
все скверно и мерзко нашел; выслужиться,
знаете, хотелось поскорей: «Вот-де я какой молодец; давай мне за это чинов и крестов!..» Однако ж там фактов потребовали.
Начальник губернии или там председатель какой-нибудь другого ведомства
узнает вас, и так как не
все же они кончают в провинции свою службу, но, большею частью, переходят сюда, он вас переводит с собой, как чиновника, ему известного и полезного, а вы в свою очередь являетесь уж человеком опытным и в жизни и в службе.
—
Всех вас, молодых людей, я очень хорошо
знаю, — продолжал директор, — манит Петербург, с его изысканными удовольствиями; но поверьте, что, служа, вам будет некогда и не на что пользоваться этим; и, наконец, если б даже в этом случае требовалось некоторое самоотвержение, то посмотрите вы, господа, на англичан: они иногда целую жизнь работают в какой-нибудь отдаленной колонии с таким же удовольствием, как и в Лондоне; а мы не хотим каких-нибудь трех-четырех лет поскучать в провинции для видимой общей пользы!
Справедливо сказано, что посреди этой, всюду кидающейся в глаза, неизящной роскоши, и, наконец, при этой сотне объявленных увеселений, в которых вы наперед
знаете, что намека на удовольствие не получите, посреди
всего этого единственное впечатление, которое может вынесть человек мыслящий, — это отчаяние, безвыходное, безотрадное отчаяние. «Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate!» [Оставь надежду всяк сюда входящий!