Неточные совпадения
— Люди небогатые: не на что
было гувернанток нанимать! — еще раз рискует
заметить муж.
Если автору случалось в нынешних барышнях
замечать что-то вроде любви, то тут же открывалось, что чувство это
было направлено именно на человека, с которым могла составиться приличная партия; и чем эта партия
была приличнее, то
есть выгоднее, тем более страсть увеличивалась.
У ней
была всего одна дочь, мамзель Полина, девушка, говорят, очень умная и образованная, но, к несчастью, с каким-то болезненным цветом лица и, как ходили слухи, без двух ребер в одном боку — недостаток, который, впрочем, по наружности почти невозможно
было заметить.
Всех этих недостатков не
замечали ни Настенька, которая все еще
была под влиянием неопределенного страха, ни сама Палагея Евграфовна, одевавшая свою воспитанницу, насколько доставало у нее пониманья и уменья, ни Петр Михайлыч, конечно, который в тонкостях женского туалета ровно ничего не смыслил.
Настенька
была умна и самолюбива; она все это
заметила, все очень хорошо поняла — и вспыхнула.
С первого же шагу оказалось, что Медиокритский и не думал никого приглашать
быть своим визави; это, впрочем, сейчас
заметила и поправила m-lle Полина: она сейчас же перешла и стала этим визави с своим кавалером, отпускным гусаром, сказав ему что-то вполголоса.
Все эти капризы и странности Петр Михайлыч, все еще видевший в дочери полуребенка, объяснял расстройством нервов и твердо
был уверен, что на следующее же лето все пройдет от купанья, а вместе с тем неимоверно восхищался,
замечая, что Настенька с каждым днем обогащается сведениями, или, как он выражался, расширяет свой умственный кругозор.
Квартира генеральши, как я уже
заметил,
была первая в городе.
— Он там очень недолго
был, два или три концерта дал, —
заметила Полина.
— Это, сударыня, авторская тайна, —
заметил Петр Михайлыч, — которую мы не
смеем вскрывать, покуда не захочет того сам сочинитель; а бог даст, может
быть, настанет и та пора, когда Яков Васильич придет и сам прочтет нам: тогда мы узнаем, потолкуем и посудим… Однако, — продолжал он, позевнув и обращаясь к брату, — как вы, капитан, думаете: отправиться на свои зимние квартиры или нет?
— С ним не то бы еще надобно
было сделать, —
замечал он.
— Зло
есть во всех, — возражал ей запальчиво Петр Михайлыч, — только мы у других видим сучок в глазу, а у себя бревна не
замечаем.
Насчет дальнейших видов Палагеи Евграфовны старик
был тоже не прочь и,
замечая, что Калинович нравится Настеньке, любил по этому случаю потрунить.
— И между тем, — продолжал Калинович, опять обращаясь более к Настеньке, — я жил посреди роскоши, в товариществе с этими глупыми мальчишками, которых окружала любовь, для удовольствия которых изобретали всевозможные средства… которым на сто рублей в один раз покупали игрушек, и я обязан
был смотреть, как они играют этими игрушками, не
смея дотронуться ни до одной из них.
Они наполняют у него все рубрики журнала, производя каждого из среды себя, посредством взаимного курения, в гении; из этого ты можешь понять, что пускать им новых людей не для чего; кто бы ни
был, посылая свою статью,
смело может
быть уверен, что ее не прочтут, и она проваляется с старым хламом, как случилось и с твоим романом».
— Что ж останавливать? Запрещать станешь, так потихоньку
будет писать — еще хуже. Пускай переписываются; я в Настеньке уверен: в ней никогда никаких дурных наклонностей не
замечал; а что полюбила молодца не из золотца, так не велика еще беда: так и
быть должно.
— Огласка может
быть, пустых слов по сторонам
будут много говорить! —
заметил капитан.
Хотя поток времени унес далеко счастливые дни моей юности, когда имел я счастие
быть вашим однокашником, и фортуна поставила вас, достойно возвыся, на слишком высокую, сравнительно со мной, ступень мирских почестей, но, питая полную уверенность в неизменность вашу во всех благородных чувствованиях и зная вашу полезную, доказанную многими опытами любовь к успехам русской литературы, беру на себя смелость представить на ваш образованный суд сочинение в повествовательном роде одного молодого человека, воспитанника Московского университета и моего преемника по службе, который желал бы
поместить свой труд в одном из петербургских периодических изданий.
Будучи знаком с автором,
смею уверить, что он исполнен образованного ума и благородных чувствований.
Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился и, проговорив: «С богом, любезная, иди к невским берегам», — начал запаковывать ее с таким старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение, за которое ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие. В то время, как он занят
был этим делом, капитан
заметил, что Калинович наклонился к Настеньке и сказал ей что-то на ухо.
— Я
ем, братец. Извините меня, я им только хотел
заметить…
—
Был у нас с ним, сударыня, об этом разговор, — начал он, — хоть не прямой, а косвенный; я, признаться, нарочно его и завел… брат меня все смущает… Там у них это неудовольствие с Калиновичем вышло, ну да и шуры-муры ихние
замечает, так беспокоится…
Перед лещом Петр Михайлыч, налив всем бокалы и произнеся торжественным тоном: «За здоровье нашего молодого, даровитого автора!» —
выпил залпом. Настенька, сидевшая рядом с Калиновичем, взяла его руку, пожала и
выпила тоже целый бокал. Капитан отпил половину, Палагея Евграфовна только прихлебнула. Петр Михайлыч
заметил это и заставил их докончить. Капитан дохлебнул молча и разом; Палагея Евграфовна с расстановкой, говоря: «Ой
будет, голова заболит», но допила.
— Послушайте, Калинович! — начала она. — Если вы со мной станете так говорить… (голос ее дрожал, на глазах навернулись слезы). Вы не
смеете со мной так говорить, — продолжала она, — я вам пожертвовала всем… не шутите моей любовью, Калинович! Если вы со мной
будете этакие штучки делать, я не перенесу этого, — говорю вам, я умру, злой человек!
И я вот, по моей кочующей жизни в России и за границей, много
был знаком с разного рода писателями и художниками, начиная с какого-нибудь провинциального актера до Гете, которому имел честь представляться в качестве русского путешественника, и, признаюсь, в каждом из них
замечал что-то особенное, не похожее на нас, грешных, ну, и, кроме того, не говоря об уме (дурака писателя и артиста я не могу даже себе представить), но, кроме ума, у большей части из них прекрасное и благородное сердце.
— У Пушкина, я думаю,
была и другая мерка своему таланту, —
заметил Калинович.
Все это Калинович, при его уме и проницательности, казалось бы, должен
был сейчас же увидеть и понять, но он ничего подобного даже не
заметил.
— Ах, это
было бы очень, очень приятно! — сказала Полина. — Я не
смела беспокоить, но чрезвычайно желала бы слышать чтение самого автора; это удовольствие так немногим достается…
— Что ж особенного?
Был и беседовал, — отвечал Калинович коротко, но,
заметив, что Настенька, почти не ответившая на его поклон, сидит надувшись, стал, в досаду ей, хвалить князя и заключил тем, что он очень рад знакомству с ним, потому что это решительно отрадный человек в провинции.
— И вам бы не жаль ее
было? —
замечала как бы укоризненным тоном Настенька.
— Да что нейдешь, модница?.. Чего не
смеешь?.. О! Нате-ка вам ее! — сказала лет тридцати пяти, развеселая, должно
быть, бабенка и выпихнула Палагею.
— Да, тот ловкий
был, —
заметил судья.
Результатом предыдущего разговора
было то, что князь, несмотря на все свое старание, никак не мог сохранить с Калиновичем по-прежнему ласковое и любезное обращение; какая-то холодность и полувнимательная важность начала проглядывать в каждом его слове. Тот сейчас же это
заметил и на другой день за чаем просил проводить его.
— Во-вторых, ступайте к нему на квартиру и скажите ему прямо: «Так,
мол, и так, в городе вот что говорят…» Это уж я вам говорю… верно… своими ушами слышал: там беременна, говорят,
была… ребенка там подкинула, что ли…
— Сейчас, хозяин, сейчас! Не торопись больно:
смелешь, так опять приедешь, — успокаивал его староста, и сейчас это началось с того, что старуха-баба притащила в охапке хомут и узду, потом мальчишка лет пятнадцати привел за челку мышиного цвета лошаденку: оказалось, что она должна
была быть коренная. Надев на нее узду и хомут, он начал, упершись коленками в клещи и побагровев до ушей, натягивать супонь, но оборвался и полетел навзничь.
— Да, это громко, я пугаюсь, — отвечала она и потом, положив пальчик на край стакана, из которого пенилось вино, сказала: — Ну, ну,
будет!.. Не
смей больше ходить.
Когда Калинович, облекшись предварительно тоже в новое и очень хорошее белье, надел фрачную пару с высокоприличным при ней жилетом, то, посмотревшись в зеркало, почувствовал себя, без преувеличения, как бы обновленным человеком; самый опытный глаз, при этой наружности, не
заметил бы в нем ничего провинциального: довольно уже редкие волосы, бледного цвета, с желтоватым отливом лицо; худощавый, стройный стан; приличные манеры — словом, как будто с детских еще лет водили его в живописных кафтанчиках гулять по Невскому, учили потом танцевать чрез посредство какого-нибудь мсье Пьеро, а потом отдали в университет не столько для умственного образования, сколько для усовершенствования в хороших манерах, чего, как мы знаем, совершенно не
было, но что вложено в него
было самой уж, видно, природой.
Калинович сейчас же записал и, так как выспросил все, что
было ему нужно, и, не желая продолжать долее беседу с новым своим знакомым, принялся сначала зевать, а потом дремать.
Заметив это, Дубовский взялся за шляпу и снова, с ласковой, заискивающей улыбкой, проговорил...
— Не знаю-с, какой это нужен голос и рост; может
быть, какой-нибудь фельдфебельский или тамбурмажорский; но если я вижу перед собой человека, который в равносильном душевном настроении с Гамлетом, я
смело заключаю, что это великий человек и актер! — возразил уж с некоторою досадою Белавин и опустился в кресло.
— Но какая же служба может
быть в провинции? — скромно
заметил Калинович.
Немец немилосердно потел в жарко натопленной комнате, употреблял всевозможные усилия, чтоб не зевать; но уйти не
смел, и только уж впоследствии участь его несколько улучшилась; узнав, что он любит
выпить, Калинович иногда посылал для него бутылки по две пива; но немец и тем конфузился.
— И я не
смею вас больше беспокоить, — проговорил он, берясь за фуражку, — но прошу позволить мне когда нибудь, когда
буду в лучшем ударе, прийти еще к вам и почитать.
— Этого не
смейте теперь и говорить. Теперь вы должны
быть счастливы и должны
быть таким же франтом, как я в первый раз вас увидела — я этого требую! — возразила Настенька и, напившись чаю, опять села около Калиновича. — Ну-с, извольте мне рассказывать, как вы жили без меня в Петербурге: изменяли мне или нет?
— Браво! — воскликнул Белавин, аплодируя ей. — Якову Васильичу, сколько я мог
заметить, капли мало: он любит, чтоб во всем
было осязательное достоинство, чтоб все носило некоторый мундир, имело ранг; тогда он, может
быть, и поверит.
— Если позволите, я и книгу с собой принес, — отвечал тот, ничего этого не
замечая. — Только одному неловко; я почти не могу… Позвольте вас просить прочесть за Юлию. Soyez si bonne! [
Будьте так добры! (франц.).] — отнесся он к Настеньке.
— Да, действительно, я именно этого и хочу достигнуть, — согласился студент. — Но вы превосходны! — обратился он к Настеньке. — И, конечно… я не
смею, но это
было бы благодеяние — если б позволили просить вас сыграть у нас Юлию. Театр у нашей хорошей знакомой, madame Volmar… я завтра же съезжу к ней и скажу: она
будет в восторге.
— Да, это может
быть мило; но только, пожалуйста, немного; а то на серебряную лавку
будет походить, —
заметила баронесса.
Тот же катер доставил их на пароход. Ночью море, освещенное луной,
было еще лучше; но герой мой теперь не
заметил этого.
— Может
быть, эту ошибку можно
будет теперь поправить, — продолжал Калинович, барабаня пальцами по столу, чтоб не дать
заметить, как они дрожали.
Конечно, ей, как всякой девушке, хотелось выйти замуж, и, конечно, привязанность к князю, о которой она упоминала,
была так в ней слаба, что она, особенно в последнее время,
заметив его корыстные виды, начала даже опасаться его; наконец, Калинович в самом деле ей нравился, как человек умный и даже наружностью несколько похожий на нее: такой же худой, бледный и белокурый; но в этом только и заключались, по крайней мере на первых порах, все причины, заставившие ее сделать столь важный шаг в жизни.