Неточные совпадения
— Я не мог найти здесь увертюру Оберона, — начал он. — Беленицына только хвасталась, что у ней вся классическая музыка, — на деле у ней, кроме полек и вальсов, ничего нет; но я уже написал в Москву, и через неделю
вы будете иметь эту увертюру. Кстати, — продолжал он, — я написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите, я
вам спою? Не знаю, что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее слова ничего не значат, — я желаю знать ваше мнение. Впрочем, я думаю, лучше после.
— А! Христофор Федорыч, здравствуйте! — воскликнул прежде всех Паншин и быстро вскочил со стула. — Я и не подозревал, что
вы здесь, — я бы при
вас ни за что не решился
спеть свой романс. Я знаю,
вы не охотник до легкой музыки.
Внизу
было приписано: «Для
вас одних, für Sie allein».
—
Вы его огорчили — и меня тоже. Теперь он и мне доверять не
будет.
— Вот и в вашем доме, — продолжал он, — матушка ваша, конечно, ко мне благоволит — она такая добрая;
вы… впрочем, я не знаю вашего мнения обо мне; зато ваша тетушка просто меня терпеть не может. Я ее тоже, должно
быть, обидел каким-нибудь необдуманным, глупым словом. Ведь она меня не любит, не правда ли?
— Я
вас еще мало знаю, — возразила Лиза, — но я
вас не считаю за эгоиста; я, напротив, должна
быть благодарна
вам…
— Знаю, знаю, что
вы хотите сказать, — перебил ее Паншин и снова пробежал пальцами по клавишам, — за ноты, за книги, которые я
вам приношу, за плохие рисунки, которыми я украшаю ваш альбом, и так далее, и так далее. Я могу все это делать — и все-таки
быть эгоистом. Смею думать, что
вы не скучаете со мною и что
вы не считаете меня за дурного человека, но все же
вы полагаете, что я — как, бишь, это сказано? — для красного словца не пожалею ни отца, ни приятеля.
— Послушайте, — сказал он, — не будемте больше говорить обо мне; станемте разыгрывать нашу сонату. Об одном только прошу я
вас, — прибавил он, разглаживая рукою листы лежавшей на пюпитре тетради, — думайте обо мне, что хотите, называйте меня даже эгоистом — так и
быть! но не называйте меня светским человеком: эта кличка мне нестерпима… Anch’io sono pittore. [И я тоже художник (итал.).] Я тоже артист, хотя плохой, и это, а именно то, что я плохой артист, — я
вам докажу сейчас же на деле. Начнем же.
— Узнаю
вас в этом вопросе!
Вы никак не можете сидеть сложа руки. Что ж, если хотите, давайте рисовать, пока еще не совсем стемнело. Авось другая муза — муза рисования, как, бишь, ее звали? позабыл…
будет ко мне благосклоннее. Где ваш альбом? Помнится, там мой пейзаж не кончен.
— Куда же
вы, любезный Христофор Федорыч? разве
вы не остаетесь чай
пить?
— А мы без
вас принялись
было за бетховенскую сонату, — продолжал Паншин, любезно взяв его за талию и светло улыбаясь, — но дело совсем на лад не пошло. Вообразите, я не мог две ноты сряду взять верно.
—
Вы бы опять
спел сфой романце лутчи, — возразил Лемм, отводя руки Паншина, и вышел вон.
—
Вы меня не узнаете, — промолвил он, снимая шляпу, — а я
вас узнал, даром что уже восемь лет минуло с тех пор, как я
вас видел в последний раз.
Вы были тогда ребенок. Я Лаврецкий. Матушка ваша дома? Можно ее видеть?
— Я помню
вас хорошо; у
вас уже тогда
было такое лицо, которого не забываешь; я
вам тогда возил конфекты.
— Как подумаешь, сколько времени не видались, — мечтательно промолвила Марья Дмитриевна. —
Вы откуда теперь? Где
вы оставили… то
есть я хотела сказать, — торопливо подхватила она, — я хотела сказать, надолго ли
вы к нам?
—
Вы, конечно, в Лавриках жить
будете?
— Извините меня, государь мой, — возразила Марфа Тимофеевна, — не заметила
вас на радости. На мать ты свою похож стал, на голубушку, — продолжала она, снова обратившись к Лаврецкому, — только нос у тебя отцовский
был, отцовским и остался. Ну — и надолго ты к нам?
Твой батюшка покойный, извини, уж на что
был вздорный, а хорошо сделал, что швейцарца тебе нанял; помнишь,
вы с ним на кулачки бились; гимнастикой, что ли, это прозывается?
Светлые и темные воспоминания одинаково его терзали; ему вдруг пришло в голову, что на днях она при нем и при Эрнесте села за фортепьяно и
спела: «Старый муж, грозный муж!» Он вспомнил выражение ее лица, странный блеск глаз и краску на щеках, — и он поднялся со стула, он хотел пойти, сказать им: «
Вы со мной напрасно пошутили; прадед мой мужиков за ребра вешал, а дед мой сам
был мужик», — да убить их обоих.
Также рассказывал Антон много о своей госпоже, Глафире Петровне: какие они
были рассудительные и бережливые; как некоторый господин, молодой сосед, подделывался
было к ним, часто стал наезжать, и как они для него изволили даже надевать свой праздничный чепец с лентами цвету массака, и желтое платье из трю-трю-левантина; но как потом, разгневавшись на господина соседа за неприличный вопрос: «Что, мол, должон
быть у
вас, сударыня, капитал?» — приказали ему от дому отказать, и как они тогда же приказали, чтоб все после их кончины, до самомалейшей тряпицы,
было представлено Федору Ивановичу.
Потому
была, доложу
вам, у вашего прадедушки чудная така ладонка; с Афонской горы им монах ту ладонку подарил.
Тот-то графинчик, что
вы похвалить изволили, их
был: из него водку кушали.
—
Вы, звезды, чистые звезды, — повторил Лемм… —
Вы взираете одинаково на правых и на виновных… но одни невинные сердцем, — или что-нибудь в этом роде…
вас понимают, то
есть нет, —
вас любят. Впрочем, я не поэт, куда мне! Но что-нибудь в этом роде, что-нибудь высокое.
— Как
вы думаете, Христофор Федорыч, — сказал он наконец, — ведь у нас теперь, кажется, все в порядке, сад в полном цвету… Не пригласить ли ее сюда на день вместе с ее матерью и моей старушкой теткой, а?
Вам это
будет приятно?
— Дитя мое, — заговорил он, — не прикасайтесь, пожалуйста, к этой ране; руки у
вас нежные, а все-таки мне
будет больно.
— Простить! — подхватил Лаврецкий. —
Вы бы сперва должны
были узнать, за кого
вы просите? Простить эту женщину, принять ее опять в свой дом, ее, это пустое, бессердечное существо! И кто
вам сказал, что она хочет возвратиться ко мне? Помилуйте, она совершенно довольна своим положением… Да что тут толковать! Имя ее не должно
быть произносимо
вами.
Вы слишком чисты,
вы не в состоянии даже понять такое существо.
— Зачем я женился? Я
был тогда молод и неопытен; я обманулся, я увлекся красивой внешностью. Я не знал женщин, я ничего не знал. Дай
вам бог заключить более счастливый брак! но поверьте, ни за что нельзя ручаться.
— Постойте, — неожиданно крикнул ей вслед Лаврецкий. — У меня
есть до вашей матушки и до
вас великая просьба: посетите меня на моем новоселье.
Вы знаете, я завел фортепьяно; Лемм гостит у меня; сирень теперь цветет;
вы подышите деревенским воздухом и можете вернуться в тот же день, — согласны
вы?
— Очень он мне
был жалок сегодня, — подхватил Лаврецкий, — с своим неудавшимся романсом.
Быть молодым и не уметь — это сносно; но состариться и не
быть в силах — это тяжело. И ведь обидно то, что не чувствуешь, когда уходят силы. Старику трудно переносить такие удары!.. Берегитесь, у
вас клюет… Говорят, — прибавил Лаврецкий, помолчав немного, — Владимир Николаич написал очень милый романс.
Выражения: «Вот что бы я сделал, если б я
был правительством»; «
Вы, как умный человек, тотчас со мной согласитесь», — не сходили у него с языка.
— Это грешно, что
вы говорите… Не сердитесь на меня.
Вы меня называете своим другом: друг все может говорить. Мне, право, даже страшно… Вчера у
вас такое нехорошее
было лицо… Помните, недавно, как
вы жаловались на нее? — а ее уже тогда, может
быть, на свете не
было. Это страшно. Точно это
вам в наказание послано.
—
Вы думаете? — промолвила Лиза и остановилась. — В таком случае я бы должна
была… да нет! Это невозможно.
— Да… и, может
быть, —
вы, ваши слова тому причиной. Помните, что
вы третьего дня говорили? Но это слабость…
—
Вы ли это говорите, Федор Иваныч?
Вы сами женились по любви — и
были ли
вы счастливы?
— Ах, не говорите обо мне!
Вы и понять не можете всего того, что молодой, неискушенный, безобразно воспитанный мальчик может принять за любовь!.. Да и, наконец, к чему клеветать на себя? Я сейчас
вам говорил, что я не знал счастья… нет! я
был счастлив!
— От нас, от нас, поверьте мне (он схватил ее за обе руки; Лиза побледнела и почти с испугом, но внимательно глядела на него), лишь бы мы не портили сами своей жизни. Для иных людей брак по любви может
быть несчастьем; но не для
вас, с вашим спокойным нравом, с вашей ясной душой! Умоляю
вас, не выходите замуж без любви, по чувству долга, отреченья, что ли… Это то же безверие, тот же расчет, — и еще худший. Поверьте мне — я имею право это говорить: я дорого заплатил за это право. И если ваш бог…
— Об одном только прошу я
вас, — промолвил он, возвращаясь к Лизе, — не решайтесь тотчас, подождите, подумайте о том, что я
вам сказал. Если б даже
вы не поверили мне, если б
вы решились на брак по рассудку, — и в таком случае не за господина Паншина
вам выходить: он не может
быть вашим мужем… Не правда ли,
вы обещаетесь мне не спешить?
— Я к
вам на минутку, Марфа Тимофеевна, — начала
было она…
— Постойте на минутку; я с
вами так давно не
был наедине.
Вы словно меня боитесь.
— Но
вы меня любите, Лиза? Мы
будем счастливы?
— Теодор! — продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями, — Теодор, я перед
вами виновата, глубоко виновата, — скажу более, я преступница; но
вы выслушайте меня; раскаяние меня мучит, я стала самой себе в тягость, я не могла более переносить мое положение; сколько раз я думала обратиться к
вам, но я боялась вашего гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим… puis, j’ai été si malade, я
была так больна, — прибавила она и провела рукой по лбу и по щеке, — я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула все; не останавливаясь, день и ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред
вас, моего судью — paraî tre devant vous, mon juge; но я решилась наконец, вспомнив вашу всегдашнюю доброту, ехать к
вам; я узнала ваш адрес в Москве.
— Ничего, ничего, — с живостью подхватила она, — я знаю, я не вправе ничего требовать; я не безумная, поверьте; я не надеюсь, я не смею надеяться на ваше прощение; я только осмеливаюсь просить
вас, чтобы
вы приказали мне, что мне делать, где мне жить? Я, как рабыня, исполню ваше приказание, какое бы оно ни
было.
— Послушайте, сударыня, — начал он наконец, тяжело дыша и по временам стискивая зубы, — нам нечего притворяться друг перед другом; я вашему раскаянию не верю; да если бы оно и
было искренно, сойтись снова с
вами, жить с
вами — мне невозможно.
— Невозможно, — повторил Лаврецкий и застегнулся доверху. — Я не знаю, зачем
вам угодно
было пожаловать сюда: вероятно, у
вас денег больше не стало.
— Как бы то ни
было —
вы все-таки, к сожалению, моя жена. Не могу же я
вас прогнать… и вот что я
вам предлагаю.
Вы можете сегодня же, если угодно, отправиться в Лаврики, живите там; там,
вы знаете, хороший дом;
вы будете получать все нужное сверх пенсии… Согласны
вы?
— Я
вам уже сказала, — промолвила она, нервически подергивая губами, — что я на все
буду согласна, что бы
вам ни угодно
было сделать со мной; на этот раз остается мне спросить у
вас: позволите ли
вы мне по крайней мере поблагодарить
вас за ваше великодушие?
— Без благодарности, прошу
вас, эдак лучше, — поспешно проговорил Лаврецкий. — Стало
быть, — продолжал он, приближаясь к двери, — я могу рассчитывать…
— Эх, Варвара Павловна, — перебил ее Лаврецкий, —
вы умная женщина, да ведь и я не дурак; я знаю, что этого
вам совсем не нужно. А я давно
вас простил; но между нами всегда
была бездна.
— Здравствуйте, bonjour, — сказала Марья Дмитриевна, — конечно, я не воображала… впрочем, я, конечно, рада
вас видеть.
Вы понимаете, милая моя, — не мне
быть судьею между женой и мужем…
«Позвольте мне рекомендовать себя, — заговорила она вкрадчивым голосом, — ваша maman так снисходительна ко мне, что я надеюсь, что и
вы будете… добры».