— Тебя, любезный мой, — обратился он ко мне, — я выпорю непременно, не сомневайся, хоть ты поперек лавки уже не ложишься. — Потом он подступил к постели, на которой лежал Давыд. — В Сибири, — начал он внушительным и важным тоном, — в Сибири, сударь ты мой, на каторге, в подземельях живут и умирают люди, которые менее виноваты, менее преступны,
чем ты! Самоубивец ты, или просто вор, или уже вовсе дурак? — скажи ты мне одно, на милость?!!
Неточные совпадения
— И то сведу. Вы ему скажите, батьке-то,
что вы мне часы подарили. А то он меня все попрекает. Вор да вор! И мать туда же: в кого, мол,
ты вором уродился?
—
Чего ты? — промолвил он наконец. —
Ты думаешь, я не знал,
что часы опять у
тебя? Я в первый же день, как
ты их принес, увидел их.
— Часы твои;
ты волен с ними делать,
что хочешь.
Давыд не отвел глаз от страницы и опять, пожав плечом и улыбнувшись про себя, промолчал,
что часы, мол, твои, и
ты в них волен.
— Ступай! ступай сейчас к отцу, сударь! — затрещала она. —
Что это за шашни
ты тут затеял, бесстыдник этакой! Вот будет ужо вам обоим! Настасей Настасеич все ваши проказы на чистую воду вывел!.. Ступай! Отец
тебя зовет… Сею минутою ступай!
—
Ты, однако, себя пожалей, — заметил Давыд. — Не спала, чай, вовсе… Да и
что плакать? Горю не пособить.
— И стекла целы, — продолжала Раиса. — Я показала батюшке; он говорит: снеси, заложи брильянтщику! Ведь
что ты думаешь? За нее дадут деньги? А нам на
что зрительная трубка? Разве на себя в зеркало посмотреть, каковы мы есть красавцы. Да зеркала, жаль, нет.
— Десять рублей непременно дадут, — промолвил Давыд, переворачивая трубку во все стороны. — Я ее у
тебя куплю…
чего лучше? А вот пока на аптеку — пятиалтынный… Довольно?
—
Что я хотела спросить у
тебя, Давыдушко; как надо писать: «штоп»?
—
Ты только у меня живи, — повторил Давыд, понизив голос и не спуская с нее глаз. Раиса быстро глянула на него и пуще покраснела. — Живи
ты… а писать… пиши, как знаешь… О, черт, ведьма идет! (Ведьмой Давыд звал мою тетку.) И
что ее сюда носит? Уходи, душа!
— Позволь мне одно спросить, — промолвил я. — Знает она,
что ты собираешься на ней жениться?
— И ведь, поди ж
ты,
что выдумали! — говорил Василий, которого я видеть не мог, но слышал весьма явственно; он, вероятно, сидел тут же, возле окна, с товарищем, за парой чая — и, как это часто случается с людьми в запертом покое, говорил громко, не подозревая,
что каждый прохожий на улице слышит каждое слово. —
Что выдумали? Зарыли их в землю!
— Я
тебе говорю. Такие у нас барчуки необнаковенные! Особенно Давыдка этот… как есть иезоп [Иезоп — бранное слово, произведенное от имени древнегреческого баснописца Эзопа.]. На самой на зорьке встал я, да и подхожу этак к окну… Гляжу:
что за притча? Идут наши два голубчика по саду, несут эти самые часы, под яблонькой яму вырыли — да туда их, словно младенца какого! И землю потом заровняли, ей-богу, такие беспутные!
— Ах, шут их возьми! — промолвил Васильев собеседник. — С жиру, значит. Ну, и
что ж?
Ты часы отрыл?
—
Что с
тобой? — спросил Давыд. — Объяснись!
— Я подозревал
тебя,
что ты наши часы из-под яблони вырыл!
— Нет их там; я думал,
что ты их взял, чтобы помочь твоим знакомым. И это все Василий!
—
Что же
ты намерен сделать? — спросил я наконец.
— Я знаю,
что я говорю, а
ты не лги. Часы у
тебя. Отдай их!
— Василий Терентьев! — произнес он глухо и грозно. — Нам доподлинно известно,
что часы у
тебя. Говорят
тебе честью: отдай их. А если
ты не отдашь…
—
Что? Мы оба до тех пор с
тобой драться будем, пока либо
ты нас победишь, либо мы
тебя.
— Да, с
чего? — повторил я. — Оставил бы
ты их у Василья…
— Давыд, — спросил я его, как только мы остались одни, — для
чего ты это сделал?
— И
ты туда же, — возразил он все еще слабым голосом: губы у него были синие, и весь он словно припух. —
Что я такое сделал?
— Да
что, батюшка, — отвечала та нараспев, — говорят, человек какой-то — и кто он, господь его знает — тонуть стал, а она это видела. Ну, перепугалась,
что ли; пришла, однако… ничего; да как села на рундучок [Рундучок, рундук — здесь: крыльцо.] — с той самой поры вот и сидит, как истукан какой; хоть
ты говори ей, хоть нет. Знать, ей тоже без языка быть. Ахти-хти!
— Раисочка, — закричал я, —
что с
тобою?
— Давыд жив, — закричал я громче прежнего, — жив и здоров; жив Давыд,
ты понимаешь? Его вытащили из воды, он теперь дома и велел сказать,
что завтра придет к
тебе… Он жив!
— Да отчего же
ты ушла домой, Раиса, для
чего не осталась? — говорил я ей… Она все еще не приподнимала головы. —
Ты бы увидала,
что его спасли…
— Ах, не знаю! Ах, не знаю! Не спрашивай! Не знаю, не помню, как это я домой попала. Помню только: вижу
тебя на воздухе… что-то ударило меня… А
что после было…
— А
ты что мне за уставщик? Я ее не оскорбляю, не ос… кор… бляю! а просто гоню ее. Я
тебя еще самого к ответу потяну. Чужую собственность затратил, на жизнь свою посягнул, в убытки ввел…
— А бог! — произнес он как-то по-детски, поднимая кверху дрожащий изогнутый палец и бессильным взглядом осматривая отца. — Бог покарал! а я за Ва… за Ра… да, да, за Раисочкой пришел! Мне… чу! мне
что? Скоро в землю — и как это бишь? Одна палочка, другая… перекладинка — вот
что мне… нужно… А
ты, брат, брильянтщик… Смотри… ведь и я человек!
— Пойдем, Васильевна, — заговорил он, — тутотка всё святые; к ним не ходи. И тот,
что вон там в футляре лежит, — он указал на Давыда, — тоже святой. А мы, брат, с
тобою грешные. Ну, чу… простите, господа, старичка с перчиком! Вместе крали! — закричал он вдруг. — Вместе крали! вместе крали! — повторил он с явным наслаждением: язык наконец послушался его.
Потом он обернулся к нему, поклонился низко-низко, так,
что одной рукой достал до полу, и, проговорив: «Прости меня и
ты, Мартиньян Гаврилыч», поцеловал его в плечо.