Неточные совпадения
—
Бог приберег от такой беды, пожар бы еще хуже; сам сгорел, отец мой. Внутри у него как-то загорелось, чересчур выпил, только синий огонек пошел от него, весь истлел, истлел и
почернел, как уголь, а такой был преискусный кузнец! и теперь мне выехать не на чем: некому лошадей подковать.
Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь
черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и,
бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь люблю, монахини на
бога не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там — у
черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я — работала, милый! Думаешь — не стыдно было мне? Опять же и ты, — ты вот здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
Я бросился наверх, вскочил на пушку, смотрю: близко, в полуверсте, мчится на нас — в самом деле «
бог знает что»:
черный крутящийся столп с дымом, похожий, пожалуй, и на пароход; но с неба, из облака, тянется к нему какая-то темная узкая полоса, будто рукав; все ближе, ближе.
Особенная эта служба состояла в том, что священник, став перед предполагаемым выкованным золоченым изображением (с
черным лицом и
черными руками) того самого
Бога, которого он ел, освещенным десятком восковых свечей, начал странным и фальшивым голосом не то петь, не то говорить следующие слова: «Иисусе сладчайший, апостолов славо, Иисусе мой, похвала мучеников, владыко всесильне, Иисусе, спаси мя, Иисусе спасе мой, Иисусе мой краснейший, к Тебе притекающего, спасе Иисусе, помилуй мя, молитвами рождшия Тя, всех, Иисусе, святых Твоих, пророк же всех, спасе мой Иисусе, и сладости райския сподоби, Иисусе человеколюбче!»
— Что считаться? Наши счеты
Бог сведет, — проговорила она, и
черные глаза ее заблестели от вступивших в них слез.
Но дураком Господь
Бог тоже меня не уродил: я белое
черным не назову; я кое-что тоже смекаю.
Наконец в стороне что-то стало
чернеть. Владимир поворотил туда. Приближаясь, увидел он рощу. Слава
богу, подумал он, теперь близко. Он поехал около рощи, надеясь тотчас попасть на знакомую дорогу или объехать рощу кругом: Жадрино находилось тотчас за нею. Скоро нашел он дорогу и въехал во мрак дерев, обнаженных зимою. Ветер не мог тут свирепствовать; дорога была гладкая; лошадь ободрилась, и Владимир успокоился.
— А вот Катькина изба, — отзывается Любочка, — я вчера ее из-за садовой решетки видела, с сенокоса идет:
черная, худая. «Что, Катька, спрашиваю: сладко за мужиком жить?» — «Ничего, говорит, буду-таки за вашу маменьку
Бога молить. По смерть ласки ее не забуду!»
Тетушка задержала нас до пятого часа. Напрасно отпрашивалась матушка, ссылаясь, что лошади давно уже стоят у крыльца; напрасно указывала она на
черную полосу, выглянувшую на краю горизонта и обещавшую
черную тучу прямо навстречу нам. Анфиса Порфирьевна упорно стояла на своем. После обеда, который подавался чрезвычайно медлительно, последовал кофей; потом надо было по-родственному побеседовать — наелись, напились, да сейчас уж и ехать! — потом посидеть на дорожку, потом
Богу помолиться, перецеловаться…
Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел было покропить ею спину бедного Петра, как откуда ни возьмись шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: «Тятя, тятя! не бей Петруся!» Что прикажешь делать? у отца сердце не каменное: повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: «Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате или хоть только под окнами, то слушай, Петро: ей-богу, пропадут
черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха, не будь я Терентий Корж, если не распрощается с твоею макушей!» Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана в затылок, так что Петрусь, невзвидя земли, полетел стремглав.
«Это что за невидаль: „Вечера на хуторе близ Диканьки“? Что это за „Вечера“? И швырнул в свет какой-то пасичник! Слава
богу! еще мало ободрали гусей на перья и извели тряпья на бумагу! Еще мало народу, всякого звания и сброду, вымарало пальцы в
чернилах! Дернула же охота и пасичника потащиться вслед за другими! Право, печатной бумаги развелось столько, что не придумаешь скоро, что бы такое завернуть в нее».
— Ваш вопрос показывает, что вы, в своем счастливом неведении, не можете даже понять натуры, подобной моей. Карьера?.. Это только счастливцев, как вы, ждет карьера, вроде гладкого шоссе, обставленного столбами… Мой путь?.. Пустынные скалы… пропасти… обрывы… блудящие огни…
Черная туча, в которой ничего не видно, но она несет громы… Вы в
бога верите?
— Ах ты, дурашка, брюхо-то не зеркало, да и мы с тобой на ржаной муке замешаны. Есть корочка
черного хлебца, и слава
богу… Как тебя будет разжигать аппетит, ты
богу молись, чревоугодник!
— Иду как-то великим постом, ночью, мимо Рудольфова дома; ночь лунная, молосная, вдруг вижу: верхом на крыше, около трубы, сидит
черный, нагнул рогатую-то голову над трубой и нюхает, фыркает, большой, лохматый. Нюхает да хвостом по крыше и возит, шаркает. Я перекрестила его: «Да воскреснет
бог и расточатся врази его», — говорю. Тут он взвизгнул тихонько и соскользнул кувырком с крыши-то во двор, — расточился! Должно, скоромное варили Рудольфы в этот день, он и нюхал, радуясь…
День был тихий и ясный. На палубе жарко, в каютах душно; в воде +18°. Такую погоду хоть
Черному морю впору. На правом берегу горел лес; сплошная зеленая масса выбрасывала из себя багровое пламя; клубы дыма слились в длинную,
черную, неподвижную полосу, которая висит над лесом… Пожар громадный, но кругом тишина и спокойствие, никому нет дела до того, что гибнут леса. Очевидно, зеленое богатство принадлежит здесь одному только
богу.
Что мне сказать про себя?
Черная печать твоего конверта вся перед глазами. Конечно, неумолимое время наложило свою печать и на нее, [На нее — на М. И. Малиновскую, которая долго болела.] но покамест, как ни приготовлялся к этой вести, все-таки она поразила неожиданно. В другой раз поговорим больше — сегодня прощай. Обнимаю тебя крепко. Да утешит тебя
бог!
— Да
Бог святой с ними; я их не
черню и не белю. Что мне до них. Им одна дорога, а мне другая.
Гроза началась вечером, часу в десятом; мы ложились спать; прямо перед нашими окнами был закат летнего солнца, и светлая заря, еще не закрытая
черною приближающеюся тучею, из которой гремел по временам глухой гром, озаряла розовым светом нашу обширную спальню, то есть столовую; я стоял возле моей кроватки и молился
богу.
Я знал только один кабинет; мне не позволяли оставаться долго в детской у братца, которого я начинал очень любить, потому что у него были прекрасные
черные глазки, и которого,
бог знает за что, называла Прасковья Ивановна чернушкой.
А теперь все пойдут грустные, тяжелые воспоминания; начнется повесть о моих
черных днях. Вот отчего, может быть, перо мое начинает двигаться медленнее и как будто отказывается писать далее. Вот отчего, может быть, я с таким увлечением и с такою любовью переходила в памяти моей малейшие подробности моего маленького житья-бытья в счастливые дни мои. Эти дни были так недолги; их сменило горе,
черное горе, которое
бог один знает когда кончится.
— А какая у него одежа? пониток
черный да вериги железные — вот и одежа вся. Известно, не без того, чтоб люди об нем не знали; тоже прихаживали другие и милостыню старцу творили: кто хлебца принесет, кто холстеца, только мало он принимал, разве по великой уж нужде. Да и тут, сударь, много раз при мне скорбел, что по немощи своей, не может совершенно от мира укрыться и полным сердцем всего себя
богу посвятить!
— Грушка! — и глазами на меня кажет. Она взмахнунула на него ресничищами… ей-богу, вот этакие ресницы, длинные-предлинные,
черные, и точно они сами по себе живые и, как птицы какие, шевелятся, а в глазах я заметил у нее, как старик на нее повелел, то во всей в ней точно гневом дунуло. Рассердилась, значит, что велят ей меня потчевать, но, однако, свою должность исполняет: заходит ко мне на задний ряд, кланяется и говорит...
— Непременно служить! — подхватил князь. — И потом он литератор, а подобные господа в
черном теле очень ничтожны; но если их обставить состоянием, так в наш образованный век, ей-богу, так же почтенно быть женой писателя, как и генерала какого-нибудь.
У всех у них какое-то могучее подобие с господом
богом: из хаоса — из бумаги и
чернил — родят они целые миры и, создавши, говорят: это добро зело.
— В таком случае, mesdames, — сказал между тем Углаков, садясь с серьезнейшей миной перед дамами и облокачиваясь на
черного дерева столик, — рассудите вы,
бога ради, меня с великим князем: иду я прошлой осенью по Невскому в калошах, и иду нарочно в тот именно час, когда знаю, что великого князя непременно встречу…
— Видал, как бабов забижают! То-то вот! И сырое полено долго поджигать — загорится! Не люблю я этого, братаня, не уважаю. И родись я бабой — утопился бы в
черном омуте, вот тебе Христос святой порукой!.. И так воли нет никому, а тут еще — зажигают! Скопцы-то, я те скажу, не дурак народ. Про скопцов — слыхал? Умный народ, очень правильно догадался: напрочь все мелкие вещи, да и служи
богу, чисто…
И, кланяясь
черной земле, пышно одетой в узорчатую ризу трав, она говорит о том, как однажды
бог, во гневе на людей, залил землю водою и потопил все живое.
Но и они также верят в
бога и также молятся, и когда пароход пошел дальше, то молодой господин в
черном сюртуке с белым воротником на шее (ни за что не сказал бы, что это священник) встал посреди людей, на носу, и громким голосом стал молиться.
«Изолгали мы и
бога самого, дабы тем прикрыть лень свою, трусливое нежелание отдать сердца наши миру на радость; нарочито сделали
бога чёрным и угрюмым и отняли у него любовь к земле нашей: для того исказили
бога, чтобы жаловаться на него, и вот стал он воистину тёмен, непонятен, и стала оттого вся жизнь запутана, страшна и тайнами прикрыта».
— Я не ошибаюсь, — сказал он наконец, — это отчина боярина Шалонского… Слава
богу, она останется у меня в стороне… — Сказав эти слова, прохожий сел под кустом и, вынув из котомки ломоть
черного хлеба, принялся завтракать.
— Ничего, ничего; дай-то
бог, чтоб было тут жилье! Они прошли еще несколько шагов; вдруг
черная большая собака с громким лаем бросилась навстречу к Алексею, начала к нему ласкаться, вертеть хвостом, визжать и потом с воем побежала назад. Алексей пошел за нею, но едва он ступил несколько шагов, как вдруг вскричал с ужасом...
Настя(крепко прижимая руки ко груди). Дедушка! Ей-богу… было это! Всё было!.. Студент он… француз был… Гастошей звали… с
черной бородкой… в лаковых сапогах ходил… разрази меня гром на этом месте! И так он меня любил… так любил!
Литвинов до самой ночи не выходил из своей комнаты; ждал ли он чего,
бог ведает! Около семи часов вечера дама в
черной мантилье, с вуалем на лице, два раза подходила к крыльцу его гостиницы. Отойдя немного в сторону и поглядев куда-то вдаль, она вдруг сделала решительное движение рукой и в третий раз направилась к крыльцу…
Немая и
черная, словно окована непобедимой печалью, она что-то ищет в ночи, уводя воображение глубоко во тьму древних верований, напоминая Изиду, [Изида (точнее Исида) — одна из самых почитаемых богинь Древнего Египта, дочь
бога солнца Ра, сестра и жена
бога Озириса, растерзанного злым
богом Сетом.
Безногая жена Перфишки тоже вылезла на двор и, закутавшись в какие-то лохмотья, сидела на своём месте у входа в подвал. Руки её неподвижно лежали на коленях; она, подняв голову, смотрела
чёрными глазами на небо. Губы её были плотно сжаты, уголки их опустились. Илья тоже стал смотреть то в глаза женщины, то в глубину неба, и ему подумалось, что, может быть, Перфишкина жена видит
бога и молча просит его о чём-то.
Это слово было знакомо ему: им тетка Анфиса часто отвечала Фоме на его вопросы, и он вложил в это краткое слово представление о силе, подобной силе
бога. Он взглянул на говоривших: один из них был седенький старичок, с добрым лицом, другой — помоложе, с большими усталыми глазами и с
черной клинообразной бородкой. Его хрящеватый большой нос и желтые, ввалившиеся щеки напоминали Фоме крестного.
Вдруг какие-то радужные круги завертелись в глазах Воронова, а затем еще темнее темной ночи из-под земли начала вырастать фигура жида-знахаря, насквозь проколотая окровавленным осиновым колом… Все выше и выше росла фигура и костлявыми,
черными, как земля, руками потянулась к нему… Воронов хочет перекреститься и прочесть молитву «Да воскреснет
бог», а у него выходит: солдат есть имя общее, знаменитое, имя солдата носит…
Месяца два уже m-r Николя во всех маскарадах постоянно ходил с одной женской маской в
черном домино, а сам был просто во фраке; но перед последним театральным маскарадом получил, вероятно, от этого домино записочку, в которой его умоляли, чтобы он явился в маскарад замаскированным, так как есть будто бы злые люди, которые подмечают их свидания, — „но только,
бога ради, — прибавлялось в записочке, — не в богатом костюме, в котором сейчас узнают Оглоблина, а в самом простом“.
Он увидел бы, например, что между сиденьем и спинкой дивана затиснут был грязный батистовый платок, перед тем только покрывавший больное горло хозяйки, и что чистый надет уже был теперь, лишь сию минуту; что под развернутой книгой журнала, и развернутой, как видно, совершенно случайно, на какой
бог привел странице, так что предыдущие и последующие листы перед этой страницей не были даже разрезаны, — скрывались крошки
черного хлеба и не совсем свежей колбасы, которую кушала хозяйка и почти вышвырнула ее в другую комнату, когда раздался звонок Бегушева.
— Эк тебя взяло,
черная голова… Даст же
бог такое горлышко!.. Чему обрадовалась-то?
Не заметив брата, Ольга тихо стала перед образом, бледна и прекрасна; она была одета в
черную бархатную шубейку, как в тот роковой вечер, когда Вадим ей открыл свою тайну; большие глаза ее были устремлены на лик спасителя, это была ее единственная молитва, и если б
бог был человек, то подобные глаза никогда не молились бы напрасно.
— Дай
бог тебе счастье, если ты веришь им обоим! — отвечала она, и рука ее играла густыми кудрями беспечного юноши; а их лодка скользила неприметно вдоль по реке, оставляя белый змеистый след за собою между темными волнами; весла, будто крылья
черной птицы, махали по обеим сторонам их лодки; они оба сидели рядом, и по веслу было в руке каждого; студеная влага с легким шумом всплескивала, порою озаряясь фосфорическим блеском; и потом уступала, оставляя быстрые круги, которые постепенно исчезали в темноте; — на западе была еще красная черта, граница дня и ночи; зарница, как алмаз, отделялась на синем своде, и свежая роса уж падала на опустелый берег <Суры>; — мирные плаватели, посреди усыпленной природы, не думая о будущем, шутили меж собою; иногда Юрий каким-нибудь движением заставлял колебаться лодку, чтоб рассердить, испугать свою подругу; но она умела отомстить за это невинное коварство; неприметно гребла в противную сторону, так что все его усилия делались тщетны, и челнок останавливался, вертелся… смех, ласки, детские опасения, всё так отзывалось чистотой души, что если б демон захотел искушать их, то не выбрал бы эту минуту...
Так ранней утренней порой
Отрывок тучи громовой,
В лазурной вышине
чернея,
Один, нигде пристать не смея,
Летит без цели и следа,
Бог весть откуда и куда!
Несколько кустов малины приютились около кучки гранитных обломков,
бог знает, какой силой занесенных в это уединенное место; над самым ключиком свесили свои липкие побеги молодая верба и несколько кустов
черной смородины.
О моя дорогая сестра! Как я чувствую цену этой женской ласки! Да благословит тебя
Бог, и пусть
черные страницы начала твоей жизни, страницы, на которых вписано мое имя, — сменятся радостной повестью счастья!
Но, как это часто бывает на
Черном море, внезапно сорвавшийся
бог весть откуда ветер подул от берега и стал уносить катер в море с постепенно возрастающей скоростью.
В Балаклаве конец сентября просто очарователен. Вода в заливе похолодела; дни стоят ясные, тихие, с чудесной свежестью и крепким морским запахом по утрам, с синим безоблачным небом, уходящим
бог знает в какую высоту, с золотом и пурпуром на деревьях, с безмолвными
черными ночами. Курортные гости — шумные, больные, эгоистичные, праздные и вздорные — разъехались кто куда — на север, к себе по домам. Виноградный сезон окончился.
Старичок отправился к морю,
(
Почернело синее море.)
Стал он кликать золотую рыбку.
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей с поклоном старик отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Опять моя старуха бунтует:
Уж не хочет быть она дворянкой,
Хочет быть вольною царицей».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе с
Богом!
Добро! будет старуха царицей...
Так вот этот самый Слава-богу и держит меня в
черном теле шестой год, на сиротском положении, потому что опять я кланяться не умею, ну, значит, и не могу никак перелезть через этого пархатого немца.