Мещане
1877
Глава II
На Таганке, перед большим домом, украшенным всевозможными выпуклостями, Бегушев остановился. В доме перед тем виднелся весьма слабый свет; но когда Бегушев позвонил в колокольчик, то по всему дому забегали огоньки, и весь фасад его осветился. На все это, разумеется, надобно было употребить некоторое время, так что Бегушев принужден был позвонить другой раз. Наконец, ему отворили. Он вошел и сделал невольно гримасу от кинувшегося ему в нос запаха только что зажженного фотогена [Фотоген – так назывались в 70-е годы минеральные масла, применявшиеся для освещения.]. Три приемные комнаты, через которые проходил Бегушев, представляли в себе как-то слишком много золота: золото в обоях, широкие золотые рамы на картинах, золото на лампах и на держащих их неуклюжих рыцарях; потолки пестрели тяжелою лепною работою; ковры и салфетки, покрывавшие столы, были с крупными, затейливыми узорами; драпировки на окнах и дверях ярких цветов… Словом, во всем чувствовалась какая-то неизящная и очень недорогая роскошь. В этих комнатах не было никого; но в четвертой комнате, представляющей что-то вроде женского кабинета, Бегушев нашел в домашнем туалете молодую даму, сидевшую за круглым столом в покойных креслах, с глазами, опущенными в книгу. Это была та самая Домна Осиповна, о которой упоминала m-me Мерова. При входе гостя Домна Осиповна взмахнула глаза на него, нежно улыбнулась ему и, протягивая свою красивую руку, проговорила как бы не совсем искренним голосом:
— А я было и ждать вас совсем перестала, — досадный этакой!
— Виноват, опоздал: я в театре был, — отвечал Бегушев, довольно тяжело опускаясь на кресло, стоявшее против хозяйки. Вместе с тем он весьма внимательно взглянул на нее и спросил: — Вы все еще больны?
— Да, у меня здесь вот очень болит, — сказала Домна Осиповна, показывая себе на горло, кокетливо завязанное батистовым платком.
— Но что же доктор, как объясняет вашу болезнь? — продолжал Бегушев уже с беспокойством.
— А бог его знает: никак не объясняет! — отвечала Домна Осиповна. Она, впрочем, вряд ли и больна была, а только так это говорила, зная, что Бегушеву нравятся болеющие женщины. — Главное, досадно, что курить не позволяют! — присовокупила она.
— Ну, это еще беда небольшая! — заметил ей Бегушев.
— Да, я знаю, вы даже рады этому! — сказала Домна Осиповна. — Однако что же я не спрошу вас: вы чаю, может быть, хотите?
— Ежели есть он, — отвечал Бегушев.
— О, конечно, — проговорила Домна Осиповна и, проворно встав, вышла в соседнюю комнату. Там она торопливым голосом сказала своей горничной: — Чаю, Маша, сделай, и не из того ящика, из которого я пью, а который получше, знаешь?
— Знаю-с, — подхватила сметливая горничная.
— На стакан или на два — не больше! — прибавила Домна Осиповна.
— Понимаю-с! — снова подхватила горничная.
Бегушев между тем сидел, понурив немного голову и как бы усмехаясь сам с собой. Будь он менее погружен в свои собственные мысли, он, может быть, заметил бы некоторые маленькие, но тем не менее характерные факты. Он увидел бы, например, что между сиденьем и спинкой дивана затиснут был грязный батистовый платок, перед тем только покрывавший больное горло хозяйки, и что чистый надет уже был теперь, лишь сию минуту; что под развернутой книгой журнала, и развернутой, как видно, совершенно случайно, на какой бог привел странице, так что предыдущие и последующие листы перед этой страницей не были даже разрезаны, — скрывались крошки черного хлеба и не совсем свежей колбасы, которую кушала хозяйка и почти вышвырнула ее в другую комнату, когда раздался звонок Бегушева.
Возвратившись в кабинет, Домна Осиповна снова уселась в свое кресло, приложила ручку к виску и придала несколько нежный оттенок своему взгляду, словом — заметно рисовалась… Она была очень красивая из себя женщина, хотя в красоте ее было чересчур много эффектного и какого-то мертво-эффектного, мазочного, — она, кажется, несколько и притиралась. Взгляд ее черных глаз был умен, но в то же время того, что дается образованием и вращением мысли в более высших сферах человеческих знаний и человеческих чувствований, в нем не было. Несомненно, что Домна Осиповна думала и чувствовала много, но только все это происходило в области самых низших людских горестей и радостей. Самая глубина ее взгляда скорей говорила об лукавстве, затаенности и терпеливости, чем о нежности и деликатности натуры, способной глубоко чувствовать.
Бегушев приподнял, наконец, свою голову; улыбка все еще не сходила с его губ.
— Сейчас я ехал-с, — начал он, — по разным вашим Якиманкам, Таганкам; меня обогнало более сотни экипажей, и все это, изволите видеть, ехало сюда из театра.
— Ах, отсюда очень многие ездят! — подхватила Домна Осиповна. — Весь абонемент итальянской оперы почти составлен из Замоскворечья.
Бегушев развел только руками.
— И таким образом, — сказал он с грустной усмешкой, — Таганка и Якиманка [Таганка и Якиманка – безапелляционные судьи. – Имеется в виду купечество, жившее в старой Москве, главным образом в Замоскворечье – в «Таганках и Якиманках».] — безапелляционные судьи актера, музыканта, поэта; о печальные времена!
— Что ж, из них очень много образованных людей, прекрасно все понимающих! — возразила Домна Осиповна.
— Вы думаете? — спросил ее Бегушев.
— Да, я даже знаю очень много примеров тому; моего мужа взять, — он очень любит и понимает все искусства…
Бегушев несколько нахмурился.
— Может быть-с, но дело не в людях, — возразил он, — а в том, что силу дает этим господам, и какую еще силу: совесть людей становится в руках Таганки и Якиманки; разные ваши либералы и демагоги, шапки обыкновенно не хотевшие поднять ни перед каким абсолютизмом, с наслаждением, говорят, с восторгом приемлют разные субсидии и службишки от Таганки!
— Но кто же это? Нет! — не согласилась Домна Осиповна.
— Есть!.. Есть!.. — воскликнул Бегушев. — Рассказывают даже, что немцы в Москве, более прозорливые, нарочно принимают православие, чтобы только угодить Якиманке и на благосклонности оной сотворить себе честь и благостыню, — и созидают оное, созидают! — повторил он несколько раз.
Домна Осиповна на это только усмехнулась: она видела, что Бегушев начал острить, а потому все это, конечно, очень мило и смешно у него выходило; но чтобы что-нибудь было серьезное в его словах, она и не подозревала.
Бегушев заметно одушевился.
— Это бессмыслица какая-то историческая! — восклицал он. — Разные рыцари, — что бы там про них ни говорили, — и всевозможные воины ломали себе ребра и головы, утучняли целые поля своею кровью, чтобы добыть своей родине какую-нибудь новую страну, а Таганка и Якиманка поехали туда и нажили себе там денег… Великие мыслители иссушили свои тяжеловесные мозги, чтобы дать миру новые открытия, а Таганка, эксплуатируя эти открытия и обсчитывая при этом работника, зашибла и тут себе копейку и теперь комфортабельнейшим образом разъезжает в вагонах первого класса и поздравляет своих знакомых по телеграфу со всяким вздором… Наконец, сам Бетховен и божественный Рафаэль как будто бы затем только и горели своим вдохновением, чтобы развлекать Таганку и Якиманку или, лучше сказать, механически раздражать их слух и зрение и услаждать их чехвальство.
При последних словах Домна Осиповна придала серьезное выражение своему лицу и возразила почти глубокомысленным тоном:
— Почему же для Таганки одной? Я думаю, и другие могут этим пользоваться и наслаждаться.
— Да других-то, к несчастью, не стало-с! — отвечал с многознаменательностью Бегушев. — Я совершенно убежден, что все ваши московские Сент-Жермены [Сент-Жермен (точнее Сен-Жермен) – аристократический квартал в Париже.], то есть Тверские бульвары, Большие и Малые Никитские [Тверские бульвары, Большие и Малые Никитские. – На этих улицах Москвы когда-то селилась преимущественно дворянская знать.], о том только и мечтают, к тому только и стремятся, чтобы как-нибудь уподобиться и сравниться с Таганкой и Якиманкой.
— Богаты уж очень Таганка и Якиманка! Все, разумеется, и желают себе того же, — заметила Домна Осиповна, — в чем, впрочем, и винить никого нельзя: жизнь сделалась так дорога…
— А, если бы вопрос только о жизни был, тогда и говорить нечего; но тут хотят шубу на шубу надеть, сразу хапнуть, как екатерининские вельможи делали: в десять лет такие состояния наживали, что после три-четыре поколения мотают, мотают и все-таки промотать не могут!..
В это время горничная принесла Бегушеву чай.
— Поставь это на стол и сама можешь уйти! — сказала ей Домна Осиповна.
Горничная исполнила ее приказание и ушла.
Бегушев, вероятно очень мучимый жаждою, сразу было хотел выпить целый стакан, но вдруг приостановился, поморщился немного, поставил стакан снова на стол и даже поотодвинул его от себя: чай хоть и был приготовлен из особого ящика, но не совсем, как видно, ему понравился. Домна Осиповна заметила это и постаралась внимание Бегушева отвлечь на другое.
— Постойте, постойте! — начала она как бы слегка укоризненным тоном. — Я вас сейчас поймаю; положим, действительно многие, как вы говорите, ездят, чтобы только физически раздражать свои органы слуха и зрения; но зачем вы-то, все уж, кажется, видевший и изучивший, ездили сегодня в театр?
— Я? — спросил Бегушев.
— Да, вы!.. Мне не на шутку досадно было: я больна, скучаю, а вы не едете ко мне.
— Очень просто: я слушал «Травиату»! — объяснил Бегушев.
Лицо Домны Осиповны при этом мгновенно просияло.
— А! — сказала она и потом присовокупила тихо нежным голосом: — Что же, по той все причине, что Травиата напоминает вам меня?
— Не по иной другой-с! — отвечал Бегушев вместе шутливо и с чувством.
— Уж именно! — подтвердила Домна Осиповна. — Я не меньше Травиаты выстрадала: первые годы по выходе замуж я очень часто больна была, и в то время, как я в сильнейшей лихорадке лежу у себя в постели, у нас, слышу, музыка, танцы, маскарады затеваются, и в заключение супруг мой дошел до того, что возлюбленную свою привез к себе в дом…
Бегушев, сидевший все потупившись, при этом вдруг приподнял голову и уставил пристальный взгляд на Домну Осиповну.
— Скажите: вы очень любили вашего мужа? — спросил он.
— Очень! — отвечала Домна Осиповна. — И это чувство во мне, право, до какой-то глупости доходило, так что когда я совершенно ясно видела его холодность, все-таки никак не могла удержаться и раз ему говорю: «Мишель, я молода еще… — Мне всего тогда было двадцать три года… — Я хочу любить и быть любимой! Кто ж мне заменит тебя?..» — «А любой, говорит, кадет, если хочешь…»
— Дурак! — произнес, как бы не утерпев, Бегушев и повернулся в своем кресле.
Домна Осиповна покраснела: она поняла, что чересчур приподняла перед Бегушевым завесу с своих семейных отношений.
— Конечно, это так глупо было сказано, что я даже не рассердилась тогда, — поспешила она прибавить с улыбкой.
Но Бегушев оставался серьезным.
— И что же вы, жили с ним после этого? — проговорил он.
— Да!..
— Странно! — сказал Бегушев, снова потупляя свое лицо. Ему как будто бы совестно было за Домну Осиповну.
— Но я еще любила его — пойми ты это! — возразила она ему. — Даже потом, гораздо после, когда я, наконец, от его беспутства уехала в деревню и когда мне написали, что он в нашу квартиру, в мою даже спальню, перевез свою госпожу. «Что же это такое, думаю: дом принадлежит мне, комната моя; значит, это мало, что неуважение ко мне, но профанация моей собственности».
При слове «профанация» Бегушев поморщился.
Домна Осиповна, привыкшая замечать малейший оттенок на его лице и не совсем понявшая, что ему, собственно, не понравилось, продолжала уж несколько робким голосом:
— И вообрази, при моем слабом здоровье я на почтовых проскакала в какие-нибудь сутки триста верст, — вхожу в дом и действительно вижу, что в моей комнате, перед моим трюмо причесывается какая-то госпожа… Что я ей сказала, — сама не помню, только она мгновенно скрылась…
Бегушев, наконец, усмехнулся.
— Воображаю, какая ей песня была пропета, — проговорил он.
— Ужасная, кажется… — продолжала Домна Осиповна, — я даже не люблю себя за это: я очень мало умею себя сдерживать.
— В этом случае, я думаю, нечего и сдерживать себя было: в вас говорило простое и законное чувство, — заметил Бегушев.
— Да, но все нехорошо!.. Потом муж приехал… ему тоже досталось; от него, по обыкновению, пошли мольбы, просьбы о прощении, целование ручек, ножек, уверения в любви — и я, дура, опять поверила.
— Общее свойство всех женщин! — сказал Бегушев.
— Нет, кажется в этом случае я самая глупая женщина: ну чего могла я ожидать от моего супруга после всего, что он делал против меня? Конечно, ничего, как и оказалось потом: через неделю же после того я стала слышать, что он всюду с этой госпожой ездит в коляске, что она является то в одном дорогом платье, то в другом… один молодой человек семь шляпок мне у ней насчитал, так что в этом даже отношении я не могла соперничать с ней, потому что муж мне все говорил, что у него денег нет, и какие-то гроши выдавал мне на туалет; наконец, терпение мое истощилось… я говорю ему, что так нельзя, что пусть оставит меня совершенно; но он и тут было: «Зачем, для чего это?» Однако я такой ему сделала ад из жизни, что он не выдержал и сам уехал от меня.
— Ад сделали? — спросил с злым удовольствием Бегушев.
— Решительный ад!.. Что ж, я не скрываю этого теперь!.. — отвечала Домна Осиповна. — Я вот часто думаю, — продолжала она, — что неужели же я должна была после такой ужасной семейной жизни умереть для всего и не позволить себе полюбить другого… Счастье мое, конечно, что я в первое время, при таком моем ожесточенном состоянии, не бросилась прямо, как супруг мне предлагал, на шею какому-нибудь дрянному господину; а потом нас же, женщин, обыкновенно винят, почему мы не полюбим хорошего человека. Господи! Я думаю, каждая женщина больше всего желает, чтобы ее полюбил хороший человек; но много ли их на свете? Я теперь очень стала разочарована в людях: даже когда тебя полюбила, так боялась, что стоишь ли ты того!
— А может быть, и я не стою твоей любви? — спросил ее Бегушев.
— Нет, ты стоишь, в этом я теперь убеждена, — отвечала Домна Осиповна и, встав, подошла к Бегушеву, обняла его и начала целовать. — Ты паинька у меня — вот кто ты! — проговорила она ласковым голосом, а потом тут же, сейчас, взглянув на часы, присовокупила: — Однако, друг мой, тебе пора домой!
— Пора? — повторил Бегушев.
— Да, а то люди, пожалуй, после болтать будут, что ты сидишь у меня до света: второй уже час.
— Уже? Действительно, пора! — сказал Бегушев, приподнимаясь с кресел и отыскивая свою шляпу.
— Но только, как я тебе говорила, я пока так остерегаюсь; а потом, когда разные дрязги у меня кончатся, я вовсе не намерена скрывать моих чувств к вам; напротив: я буду гордиться твоею любовью.
Бегушев усмехнулся.
— Как итальянка Майкова: «Гордилась ли она любви своей позором» [Как итальянка Майкова: «Гордилась ли она любви своей позором». – Имеется в виду строка из стихотворения А.Майкова «Скажи мне, ты любил на родине своей?» (1844) из цикла «Очерки Рима».]…
— Именно: я буду гордиться любви моей позором! — подхватила Домна Осиповна.
Бегушев после того крепко пожал ей руку, поцеловал ее и, мотнув приветливо головой, пошел своей тяжеловатой походкой.
Домна Осиповна заметно осталась очень довольна всем этим разговором; ей давно хотелось объяснить и растолковать себя Бегушеву, что и сделала она, как ей казалось, довольно искусно. Услышав затем, что дверь за Бегушевым заперли, Домна Осиповна встала, прошла по всем комнатам своей квартиры, сама погасила лампы в зале, гостиной, кабинете и скрылась в полутемной спальне.