На ножах
1870
Глава седьмая
Краснеют стены
Богато сервированный ужин был накрыт в небольшой квадратной зале, оклееной красными обоями и драпированной красным штофом, меж которыми висели старые портреты.
Глафира Васильевна стояла здесь у небольшого стола, и когда вошли Водопьянов и Подозеров, она держала в руках рюмку вина.
— Господа! у меня прошу пить и есть, потому что, как это, Светозар Владенович, пел ваш Испанский Дворянин: «Вино на радость нам дано». Андрей Иваныч и вы, Водопьянов, выпейте пред ужином — вы будете интереснее.
— Я не могу, я уже все свое выпил, — отвечал Водопьянов.
— Когда же это вы выпили, что этого никто не видал?
— Семь лет тому назад.
— Все лжет сей дивный человек, — отвечала Бодростина и, окинув внимательным взглядом вошедшего в это время Горданова, продолжала: — я уверена, Водопьянов, что это вам ваш Распайль запрещает. Ему Распайль запрещает все, кроме камфоры, — он ест камфору, курит камфору, ароматизируется камфорой.
— Прекрасный, чистый запах, — молвил Водопьянов.
— Поздравляю вас с ним и сажусь от вас подальше. А где же Лариса Платоновна?
— Они изволили велеть сказать, что нездоровы и к столу не будут, — ответил дворецкий.
— Все это виноват этот Светозар! он всех напугал своим Испанским Дворянином. Подозеров, вы слышали его рассказ?
— Нет, не слыхал.
— Ну да; вы к нам попали на финал, а впрочем, ведь рассказ, мне кажется, ничем не кончен, или он, как все, как сам Водопьянов, вечен и бесконечен. Лета выбила табакерку и засыпала нам глаза, а дальше что же было, я желаю знать это, Светозар Владенович?
— Она спрыгнула с окна.
— С третьего этажа?
— Да.
— Но кто же ей кричал: «Я здесь»?
— Испанский Дворянин.
— Кто ж это знает?
— Она.
— Она разве осталась жива?
— Нет, иль то есть…
— То есть она жива, но умерла. Это прекрасно. Но кто же видел вашего Испанского Дворянина?
— Все видели: он веялся в тумане над убитой Летой, и было следствие.
— И что же оказалось?
— Ничего.
— Je vous fais mon compliment. [поздравляю вас (франц.).] Вы, Светозар Владенович, неподражаемы! Вообразите себе, — добавила она, обратясь к Подозерову: — целый битый час рассказывал какую-то историю или бред, и только для того, чтобы в конце концов сказать «ничего». Очаровательный Светозар Владенович, я пью за ваше здоровье и за вечную жизнь вашего Дворянина. Но боже! что такое значит? чего вы вдруг так побледнели, Андрей Иванович?
— Я побледнел? — переспросил Подозеров. — Не знаю, быть может, я еще немножко слаб после болезни… Я, впрочем, все слышал, что говорили… какая-то женщина упала…
— Бросилась с третьего этажа!
— Да, это мне напоминает немножко… кончину…
— Другой прекрасной женщины, конечно?
— Да, именно прекрасной, но… которую я мало знал, ко всегдашнему моему прискорбию, — так умерла моя мать, когда мне был один год от роду.
Бодростина выразила большое сожаление, что она, не зная семейной тайны гостя, упомянула о случае, который навел его на печальные воспоминания.
— Но, впрочем, — продолжала она, — я поспешу успокоить вас хоть тем способом, к которому прибег один известный испанский же проповедник, когда слишком растрогал своих слушателей. Он сказал им: «Не плачьте, милые, ведь это было давно, а может быть, это было и не так, а может быть… даже, что этого и совсем не было». Вспомните одно, что ведь эту историю рассказывал нам Светозар Владенович, а его рассказы, при несомненной правдивости их автора, сплошь и рядом бывают подбиты… ветром. Притом здесь есть имена, которые вам, я думаю, даже и незнакомы, — и Бодростина назвала в точности всех лиц водопьяновского рассказа и в коротких словах привела все повествование «Сумасшедшего Бедуина».
— Ничего, кажется, не пропустила? — обратилась она затем к Водопьянову и, получив от него утвердительный ответ, добавила: — вот вы приезжайте ко мне почаще; я у вас буду учиться духов вызывать, а вы у меня поучитесь коротко рассказывать. Впрочем, а propos, [к слову (франц.).] ведь сказание повествует, что эта бесплотная и непостижимая Лета умерла бездетною.
— Я этого не говорил, — отвечал Водопьянов.
— Как же? Разве у нее были дети, или хоть по крайней мере одно дитя?
— Может быть, может быть и были.
— Так что же вы этого не говорите?
— А!.. да!.. Понял: Труссо говорит, что эпилепсия — болезнь весьма распространенная, что нет почти ни одного человека, который бы не был подвержен некоторым ее припадкам, в известной степени, разумеется; в известной степени… Сюда относится внезапная забывчивость и прочее, и прочее… Разумеется, это падучая болезнь настолько же, насколько кошка родня льву, но однако…
— Но, однако, Светозар Владенович, довольно, мы поняли, что вы хотите сказать: на вас нашло беспамятство.
— Именно: у Летушки был сын.
— От ее брака с красавцем Поталеевым?
— Конечно.
— Но что было у господ Поталеевых, то пусть там и останется, и это ни до кого из здесь присутствующих не касается… Андрей Иванович, чего же вы опять все бледнеете?
— Я попросил бы позволения встать: я слаб еще; но впрочем… виноват, я оправлюсь. Позвольте мне рюмку вина! — обратился он к Водопьянову.
— Хересу?
— Да.
— Да; вы его пейте, — это ваше вино!
— А чтобы перейти от чудесного к тому, что веселей и более способно всех занять, рассудим вашу Лету, — молвила Водопьянову Бодростина, и затем, относясь ко всей компании, сказала: — Господа! какое ваше мнение: по-моему, этот Испанский Дворянин — буфон и забулдыга старого университетского закала, когда думали, что хороший человек непременно должен быть и хороший пьяница; а его Лета просто дура, и притом еще неестественная дура. Ваше мнение, Подозеров, первое желаю знать?
— Я промолчу.
— И это вам разрешаю. Я очень рада, что вино вас, кажется, согрело; вы закраснелись.
Подозеров даже был теперь совсем красен, но в этой комнате было все красновато и потому его краснота сильно не выделялась.
— По-моему, — продолжала Бодростина, — самое типичное, верное и самое понятное мне лицо во всем этом рассказе — старик Поталеев. В нем нет ничего натянуто-выспренного и болезненно-мистического, это человек с плотью и кровью, со страстями и… некрасив немножко, так что даже бабы его пугались. Но эта Летушка все-таки глупа; многие бы позавидовали ее счастию, хотя ненадолго, но…
— Что ж вам так нравится? Неужто безобразие? — спросил, чтобы поддержать разговор, Висленев.
— Ах, Боже мой, а что мужчинам нравится в какой-нибудь Коре, которой я не имела чести видеть, но о которой имею понятие по тургеневскому «Дыму». Он интереснее: в нем есть и безобразие, и характер.
Гости промолчали.
— Интересно врачу заставить говорить немого от рождения, еще интереснее женщине слышать язык страсти в устах, которые весь век боялись их произносить.
Глафире опять никто не ответил, и она, хлебнув вина, продолжала сама:
— Признаюсь, я бы хотела видеть рыдающего от страсти… отшельника, монаха, настоящего монаха… И как бы он после, бедняжка, ревновал. Эй, человек! подайте мне еще немножко рыбы. Однажды я смутила схимника: был в Киеве такой старик, лет неизвестных, мохом весь оброс и на груди носил вериги, я пошла к нему на исповедь и насказала ему таких грехов, что он…
— Влюбился в вас?
— Нет; только просил: «умилосердися, уйди!» Благодарю, подайте вон еще Висленеву, он, вижу, хочет кушать, — докончила она обращением к старому, седому лакею, державшему пред ней массивное блюдо с приготовленною под майонезом рыбой.
— Подозеров! Ведь мы с вами, кажется, пили когда-то на брудершафт?
— Никогда.
— Так я пью теперь.
И с этим она чокнулась бокал о бокал с Подозеровым и, положив руку на его руку, заставила и его выпить все вино до дна.
Висленева скрючило.
— Да; новый мой камрад, — продолжала Бодростина, — пожелаем счастия честным мужчинам и умным женщинам. Да соединятся эти редкости жизни и да не мешаются с тем, что им не к масти. Ум дает жизнь всему, и поцелую, и объятьям… дурочка даже не поцелует так, как умная.
— Глафира Васильевна! — перебил ее Подозеров. — То дело, о котором я сказал… теперь мне некогда уже о нем лично говорить. Я болен и должен раньше лечь в постель… но вот в чем это заключается. Он вынул из кармана конверт с почтовым штемпелем и с разорванными печатями и сказал: — Я просил бы вас выйти на минуту и прочесть это письмо.
— Я это для тебя сделаю, — отвечала, вставая, Бодростина. — Но что это такое? — добавила она, остановясь в дверях: — я вижу, что фонарик у меня в кабинете гаснет, а я после рассказов Водопьянова боюсь одна ходить в полутьме. Висленев! возьмите лампу и посветите мне.
Иосаф Платонович вскочил и побежал за нею с лампой.
Горданов воспользовался временем, когда он остался один с Подозеровым и Водопьяновым.
— Вы, конечно, знаете, чем должно кончиться то, что произошло два часа тому назад между нами? — спросил он, уставясь глазами в вертевшего свою тарелку Подозерова.
— Я знаю, чем такие вещи кончаются между честными людьми, но чем их кончают люди бесчестные, — того не знаю, — отвечал Подозеров.
— Кого вы можете прислать ко мне завтра?
— Завтра? майора Форова.
— Прекрасно: у меня секундант Висленев.
— Это не мое дело, — отвечал Подозеров и, встав, отвернулся к первому попавшемуся в глаза портрету.
В это время в отдаленном кабинете Бодростиной раздался звон разбившейся лампы и послышался раскат беспечнейшего смеха Глафиры Васильевны.
Горданов вскочил и побежал на этот шум.
Подозеров только оборотился и из глаза в глаз переглянулся с Водопьяновым.
— Место значит много; очень много, много! Что в другом случае ничего, то здесь небезопасно, — проговорил Водопьянов.
— Скажите мне, зачем же вы здесь, в этих стенах, и при всех этих людях рассказали историю моей бедной матери?
— Вашей матери? Ах, да, да… я теперь вижу… я вижу: у вас есть с ней сходство и… еще больше с ним.
— Валентина была моя мать, и я люблю того, кого она любила, хотя он не был мой отец; но мне все говорили, что я даже похож на того, кого вы назвали студентом Спиридоновым. Благодарю, что вы, по крайней мере, переменили имена.
Водопьянов с неожиданною важностью кивнул ему головой и отвечал: — «да; мы это рассмотрим; — вы будьте покойны, рассмотрим». Так говорил долго тот, кого я назвал Поталеевым. Он умер… он приходил ко мне раз… таким черным зверем… Первый раз он пришел ко мне в сумерки… и плакал, и стонал… Я одобряю, что вы отдали его состоянье его родным… большим дворянам… Им много нужно… Да вон видите… по стенам… сколько их… Вон старушка, зачем у нее два носа… у нее было две совести…
И Водопьянов понес околесицу, в которой все-таки опять были свои, все связывающие штрихи.
Между тем, что же такое произошло в кабинете Глафиры Васильевны, откуда так долго нет никого и никаких новостей?