Неточные совпадения
Манишки и шейные платки для Петра Михайлыча, воротнички, нарукавнички и модести [Модести — вставка (чаше
всего кружевная) к дамскому платью.] для Настеньки Палагея Евграфовна чистила всегда сама и сама бы, кажется, если б
только сил ее доставало, мыла и
все прочее, потому что, по собственному ее выражению, у нее кровью сердце обливалось, глядя на вымытое прачкою белье.
В продолжение
всего месяца он был очень тих, задумчив, старателен, очень молчалив и предмет свой знал прекрасно; но
только что получал жалованье, на другой же день являлся в класс развеселый; с учениками шутит, пойдет потом гулять по улице — шляпа набоку, в зубах сигара, попевает, насвистывает, пожалуй, где случай выпадет, готов и драку сочинить; к женскому полу получает сильное стремление и для этого придет к реке, станет на берегу около плотов, на которых прачки моют белье, и любуется…
— Что это, Петр Михайлыч, никогда заблаговременно не скажете, и что у вас
все гости да гости! Не напасешься ничего, да и
только.
Я, например, очень еще не старый человек и
только еще вступаю в солидный, околосорокалетний возраст мужчины; но — увы! — при
всех моих тщетных поисках, более уже пятнадцати лет перестал встречать милых уездных барышень, которым некогда посвятил первую любовь мою, с которыми, читая «Амалат-Бека» [«Амалат-Бек» — повесть писателя-декабриста А.А.Бестужева (1797—1837), выступавшего в печати под псевдонимом А.Марлинский.], обливался горькими слезами, с которыми перекидывался фразами из «Евгения Онегина», которым писал в альбом...
В маленьком городишке
все пало ниц перед ее величием, тем более что генеральша оказалась в обращении очень горда, и хотя познакомилась со
всеми городскими чиновниками, но ни с кем почти не сошлась и открыто говорила, что она
только и отдыхает душой, когда видится с князем Иваном и его милым семейством (князь Иван был подгородный богатый помещик и дальний ее родственник).
Она читала
все, что
только ей попадалось под руку.
И, в заключение
всего, кучером сидел уродливый Гаврилыч, закутанный в серый решменский, с огромного мужика армяк, в нахлобученной серой поярковой круглой шляпе, из-под которой торчала
только небольшая часть его морды и щетинистые усы.
— Ты, Семенушка, всегда в своем дежурстве наделаешь глупостей. Если ты так несообразителен, то старайся больше думать. Принимаешь
всех, кто
только явится. Сегодня пустил бог знает какого-то господина, совершенно незнакомого.
Она вынула лучшее столовое белье, вымытое, конечно, белее снега и выкатанное так, хоть сейчас вези на выставку; вынула, наконец, граненый хрусталь, принесенный еще в приданое покойною женою Петра Михайлыча, но хрусталь еще очень хороший, который употребляется
только раза два в год: в именины Петра Михайлыча и Настенькины, который во
все остальное время экономка хранила в своей собственной комнате, в особом шкапу, и пальцем никому не позволила до него дотронуться.
— А семейство тоже большое, — продолжал Петр Михайлыч, ничего этого не заметивший. — Вон двое мальчишек ко мне в училище бегают, так и смотреть жалко: ощипано, оборвано, и на дворянских-то детей не похожи. Супруга, по несчастию, родивши последнего ребенка, не побереглась, видно, и там молоко, что ли, в голову кинулось — теперь не в полном рассудке: говорят, не умывается, не чешется и
только, как привидение, ходит по дому и на
всех ворчит… ужасно жалкое положение! — заключил Петр Михайлыч печальным голосом.
— Последние годы, — вмешался Петр Михайлыч, —
только журналы и читаем… Разнообразно они стали нынче издаваться… хорошо;
все тут есть: и для приятного чтения, и полезные сведения, история политическая и натуральная, критика… хорошо-с.
Те сглупа подходят, думая сначала, что им корму дадут, а вместо того там ладят кого-нибудь из них за хвост поймать; но они вспархивают и улетают, и вслед за ними ударяется бежать бог знает откуда появившийся щенок, доставляя тем бесконечное удовольствие
всем, кто
только видит эту сцену.
Скорее ненависть, злоба и зависть здесь царствовали, и
только, сверх того, над
всем этим царила какая-то мертвенность и скука, так что даже отерпевшиеся старожилы-чиновники и те скучали.
Срывки нынче по службе тоже пошли выпадать
все маленькие, ничтожные, а потому карточная игра посерьезнее совершенно прекратилась:
только и осталось одно развлечение, что придет иногда заседатель уездного суда к непременному члену, большому своему приятелю, поздоровается с ним… и оба зевнут.
— Зло есть во
всех, — возражал ей запальчиво Петр Михайлыч, —
только мы у других видим сучок в глазу, а у себя бревна не замечаем.
— Хоть бы один раз во
всю жизнь судьба потешила! — начал он. — Даже из детства, о котором, я думаю, у
всех остаются приятные и светлые воспоминания, я вынес
только самые грустные, самые тяжелые впечатления.
— Что ж тут такого неприличного? Я пишу к нему не бог знает что такое, а звала
только, чтоб пришел к нам. Дяденька во
всем хочет видеть неприличие!
— Что ж бедный! Честь охотника для человека дороже
всего, — возразил он, усиливаясь продолжать шутку, — и я хотел
только вас спросить, правда это или нет?
Вышед на улицу, Флегонт Михайлыч приостановился, подумал немного и потом не пошел по обыкновению домой, а поворотил в совершенно другую сторону. Ночь была осенняя, темная, хоть глаз, как говорится, выколи; порывистый ветер опахивал холодными волнами и воймя завывал где-то в соседней трубе. В целом городе хотя бы в одном доме промелькнул огонек:
все уже мирно спали, и
только в гостином дворе протявкивали изредка собаки.
— Царица небесная! Владычица моя! На тебя
только моя надежда,
всеми оставлена: и родными и прислугою… Что это? Помилуйте, до чего безнравственность доходит: по ночам бегают… трубку курят… этта одна пьяная пришла… Содом и Гоморр! Содом и Гоморр!
Но с Настенькой была
только сильная истерика. Калинович стоял бледный и ничего не говорил. Капитан смотрел на
все исподлобья. Одна Палагея Евграфовна не потеряла присутствия духа; она перевела Настеньку в спальню, уложила ее в постель, дала ей гофманских капель и пошла успокоить Петра Михайлыча.
Калинович
только улыбался, слушая, как петушились два старика, из которых про Петра Михайлыча мы знаем, какого он был строгого характера; что же касается городничего, то
все его полицейские меры ограничивались криком и клюкой, которою зато он действовал отлично, так что этой клюки боялись вряд ли не больше, чем его самого, как будто бы
вся сила была в ней.
Монастырь, куда они шли, был старинный и небогатый. Со
всех сторон его окружала высокая, толстая каменная стена, с следами бойниц и с четырьмя башнями по углам. Огромные железные ворота, с изображением из жести двух архангелов, были почти всегда заперты и входили в небольшую калиточку. Два храма, один с колокольней, а другой
только церковь, стоявшие посредине монастырской площадки, были тоже старинной архитектуры. К стене примыкали небольшие и довольно ветхие кельи для братии и другие прислуги.
По
всему околотку он был известен как религиозный сподвижник, несколько суровый в обращении и строгий к братии; по
всем городским церквам служба обыкновенно уж кончалась, а у него
только была еще в половине.
Перед лещом Петр Михайлыч, налив
всем бокалы и произнеся торжественным тоном: «За здоровье нашего молодого, даровитого автора!» — выпил залпом. Настенька, сидевшая рядом с Калиновичем, взяла его руку, пожала и выпила тоже целый бокал. Капитан отпил половину, Палагея Евграфовна
только прихлебнула. Петр Михайлыч заметил это и заставил их докончить. Капитан дохлебнул молча и разом; Палагея Евграфовна с расстановкой, говоря: «Ой будет, голова заболит», но допила.
Прочие власти тоже, начиная с председателей палат до последнего писца в ратуше, готовы были служить для него по службе
всем, что
только от них зависело.
Несмотря, однако, на
все это, он не
только не проматывался, но еще приобретал, и вместо трехсот душ у него уже была с лишком тысяча.
Секретарь, молодой еще человек,
только что начинавший свою уездную карьеру, ласкал
всех добрым взглядом.
— Ничего. Я знала, что
все пустяками кончится. Ей просто жаль мне приданого. Сначала на первое письмо она отвечала ему очень хорошо, а потом, когда тот намекнул насчет состояния, — боже мой! — вышла из себя, меня разбранила и написала ему какой
только можешь ты себе вообразить дерзкий ответ.
— Нет, ты понимаешь,
только в тебе это твоя гордость говорит! — вскрикнул он, стукнув по столу. — По-твоему, от
всех людей надобно отворачиваться, кто нас приветствует;
только вот мы хороши! Не слушайте ее, Яков Васильич!.. Пустая девчонка!.. — обратился он к Калиновичу.
Весь этот длинный рассказ князя Полина выслушала с большим интересом, Калинович тоже с полным вниманием, и одна
только генеральша думала о другом: голос ее старческого желудка был для нее могущественнее
всего.
Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога, не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли
только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать,
весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и любовь к искусствам, а вместе с тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и человеком хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти не
только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому человеку и хоть одним лучом его славы осветить себя.
Все это в душах наших случайное: один
только он стоит впереди нашего пути с своей неизмеримо притягательной силой.
Он один наш идол, и в жертву ему приносится
все дорогое, хотя бы для этого пришлось оторвать самую близкую часть нашего сердца, разорвать главную его артерию и кровью изойти, но
только близенько, на подножии нашего золотого тельца!
— Что ж, это чудесно было бы! — подхватывал Калинович. — Впрочем, с одним
только условием, чтоб она тотчас после венца отдала мне по духовной
все имение, а сама бы умерла.
Кадников пристал к этому разговору, начал оправдывать Медиокритского и, разгорячась, так кричал, что
все было слышно в гостиной. Князь
только морщился. Не оставалось никакого сомнения, что молодой человек, обыкновенно очень скромный и очень не глупый, был пьян. Что делать! Робея и конфузясь ехать к князю в такой богатый и модный дом, он для смелости хватил два стаканчика неподслащенной наливки, которая теперь и сказывала себя.
Лицо это было некто Четвериков, холостяк, откупщик нескольких губерний, значительный участник по золотым приискам в Сибири.
Все это, впрочем, он наследовал от отца и
все это шло заведенным порядком, помимо его воли. Сам же он был
только скуп, отчасти фат и
все время проводил в том, что читал французские романы и газеты, непомерно ел и ездил беспрестанно из имения, соседнего с князем, в Сибирь, а из Сибири в Москву и Петербург. Когда его спрашивали, где он больше живет, он отвечал: «В экипаже».
И
только девчонка-сирота, в выбойчатом сарафане и босиком, торопливо схватила пряники и сейчас же их съела, а позументы стала рассматривать и ахать. Две старухи остановили княжну: одна из них, полуслепая, погладила ее по плечу и, проговоря: «
Вся в баушиньку пошла!» — заплакала.
Княгиня, княжна и Полина уставили на певца свои лорнеты. М-r ле Гран вставил в глаз стеклышко:
всем хотелось видеть, каков он собой. Оказалось, что это был белокурый парень с большими голубыми глазами, но и
только.
Калинович, нехотя танцевавший
все остальные кадрили и почти ни слова не говоривший с своими дамами, ожидал
только мазурки, перед началом которой подошел к княжне, ходившей по зале под руку с Полиной.
Таким образом,
вся мелюзга уехала тотчас после завтрака, и обедать остались
только генеральша с дочерью, Четвериков и предводитель.
Заняли вы должность, не соответствующую вам, ступайте в отставку; потеряли, наконец, выгодную для вас службу, — хлопочите и можете найти еще лучше… словом,
все почти ошибки, шалости, проступки —
все может быть поправлено, и один
только тяжелый брачный башмак с ноги уж не сбросишь…
— Ну да, — положим, что вы уж женаты, — перебил князь, — и тогда где вы будете жить? — продолжал он, конечно, здесь, по вашим средствам… но в таком случае, поздравляю вас, теперь вы
только еще, что называется, соскочили с университетской сковородки: у вас прекрасное направление, много мыслей, много сведений, но, много через два — три года, вы
все это растеряете, обленитесь, опошлеете в этой глуши, мой милый юноша — поверьте мне, и потом вздумалось бы вам съездить, например, в Петербург, в Москву, чтоб освежить себя — и того вам сделать будет не на что:
все деньжонки уйдут на родины, крестины, на мамок, на нянек, на то, чтоб ваша жена явилась не хуже другой одетою, чтоб квартирка была хоть сколько-нибудь прилично убрана.
Все, как бы в ожидании чего-то, затихло, и
только изредка прорезывалась молния и глухо погремливало.
Все, что говорил князь, ему еще прежде представлялось смутно, в предчувствии — теперь же стало
только ясней и наглядней.
В ответ на это тотчас же получил пакет на имя одного директора департамента с коротенькой запиской от князя, в которой пояснено было, что человек, к которому он пишет, готов будет сделать для него
все, что
только будет в его зависимости.
Невольно задумавшись, он взглядывал
только искоса на Флегонта Михайлыча, как бы желая угадать, что у того на душе; но капитан во
все время упорно молчал.
—
Все вертишься под ногами… покричи еще у меня; удавлю каналью! — проговорил, уходя, Флегонт Михайлыч, и по выражению глаз его можно было верить, что он способен был в настоящую минуту удавить свою любимицу, которая, как бы поняв это, спустя
только несколько времени осмелилась выйти из-под стула и, отворив сама мордой двери, нагнала своего патрона, куда-то пошедшего не домой, и стала следовать за ним, сохраняя почтительное отдаление.
Калинович пожал
только плечами и
всю остальную дорогу шел погруженный в глубокую задумчивость. Его неотвязно беспокоила мысль: где теперь капитан, что он делает и что намерен делать?
Он чувствовал, что если Настенька хоть раз перед ним расплачется и разгрустится, то
вся решительность его пропадет; но она не плакала: с инстинктом любви, понимая, как тяжело было милому человеку расстаться с ней, она не хотела его мучить еще более и старалась быть спокойною; но
только заняться уж ничем не могла и по целым часам сидела, сложив руки и уставя глаза на один предмет.