Неточные совпадения
Все
казаки, ямщики, смотрителя казались ему простыми существами, с которыми ему можно
было просто шутить, беседовать, не соображая, кто к какому разряду принадлежит.
Вино у
казаков у всех свое, и пьянство
есть не столько общая всем склонность, сколько обряд, неисполнение которого сочлось бы за отступничество.
Хотя он и твердо убежден, что труд постыден для
казака и приличен только работнику-ногайцу и женщине, он смутно чувствует, что всё, чем он пользуется и называет своим,
есть произведение этого труда, и что во власти женщины, матери или жены, которую он считает своею холопкой, лишить его всего, чем он пользуется.
Ежели редко-редко где покажутся верховые, то уже
казаки с кордона и чеченцы из аула с удивлением и любопытством смотрят на верховых и стараются догадаться, кто могут
быть эти недобрые люди.
Несмотря на то, что он недавно
был собран в строевые, по широкому выражению его лица и спокойной уверенности позы видно
было, что он уже успел принять свойственную
казакам и вообще людям, постоянно носящим оружие, воинственную и несколько гордую осанку, что он
казак и знает себе цену не ниже настоящей.
Дядя Ерошка
был огромного роста
казак, с седою как лунь широкою бородой и такими широкими плечами и грудью, что в лесу, где не с кем
было сравнить его, он казался невысоким: так соразмерны
были все его сильные члены.
— Дядя! Ау! Дядя! — резко крикнул сверху Лука, обращая на себя внимание, и все
казаки оглянулись на Лукашку. — Ты к верхнему протоку сходи, там табун важный ходит. Я не вру. Пра! Намеднись наш
казак одного стрелил. Правду говорю, — прибавил он, поправляя за спиной винтовку и таким голосом, что видно
было, что он не смеется.
Ергушов
был тот самый
казак, который пьяный спал у избы. Он только что, протирая глаза, ввалился в сени.
— Да скорей идите; поужинайте и идите, — сказал урядник. И, не ожидая выражения согласия, урядник затворил дверь, видимо мало надеясь на послушание
казаков. — Кабы не приказано
было, я бы не послал, а то, гляди, сотник набежит. И то, говорят, восемь человек абреков переправилось.
Лукашка между тем, держа обеими руками передо ртом большой кусок фазана и поглядывая то на урядника, то на Назарку, казалось,
был совершенно равнодушен к тому, чтò происходило, и смеялся над обоими.
Казаки еще не успели убраться в секрет, когда дядя Ерошка, до ночи напрасно просидевший под чинарой, вошел в темные сени.
Было уже совсем темно, когда дядя Ерошка и трое
казаков с кордона, в бурках и с ружьями за плечами прошли вдоль по Тереку на место, назначенное для секрета. Назарка вовсе не хотел итти, но Лука крикнул на него, и они живо собрались. Пройдя молча несколько шагов,
казаки свернули с канавы и по чуть заметной тропинке в камышах подошли к Тереку. У берега лежало толстое черное бревно, выкинутое водой, и камыш вокруг бревна
был свежо примят.
Лукашка сидел один, смотрел на отмель и прислушивался, не слыхать ли
казаков; но до кордона
было далеко, а его мучило нетерпенье; он так и думал, что вот уйдут те абреки, которые шли с убитым. Как на кабана, который ушел вечером, досадно
было ему на абреков, которые уйдут теперь. Он поглядывал то вокруг себя, то на тот берег, ожидая вот-вот увидать еще человека, и, приладив подсошки, готов
был стрелять. О том, чтобы его убили, ему и в голову не приходило.
Уже начинало светать. Всё чеченское тело, остановившееся и чуть колыхавшееся на отмели,
было теперь ясно видно. Вдруг невдалеке от
казака затрещал камыш, послышались шаги и зашевелились махалки камыша.
Казак взвел на второй взвод и проговорил: «Отцу и Сыну». Вслед за щелканьем курка шаги затихли.
— Толкуй! — крикнул Лука, скидывая портки. Он живо разделся, перекрестился и, подпрыгнув, со всплеском вскочил в воду, обмакнулся и, вразмашку кидая белыми руками и высоко поднимая спину из воды и отдувая поперек течения, стал перебивать Терек к отмели. Толпа
казаков звонко, в несколько голосов, говорила на берегу. Трое конных поехали в объезд. Каюк показался из-за поворота. Лукашка поднялся на отмели, нагнулся над телом, ворохнул его раза два. — Как
есть мертвый! — прокричал оттуда резкий голос Луки.
— Оттащи его за кордон, ребята, — обратился урядник к
казакам, все осматривая ружье. — Да шалашик от солнца над ним сделать надо. Може из гор выкупать
будут.
Тащи его сюда, ребята! — повелительно крикнул Лукашка
казакам, которые неохотно брались за тело, и
казаки исполнили его приказание, точно он
был начальник.
Оленин сначала думал, что изнуренное храброе кавказское воинство, которого он
был членом,
будет принято везде, особенно
казаками, товарищами по войне, с радостью, и потому такой прием озадачил его. Не смущаясь однако, он хотел объяснить, что он намерен платить за квартиру, но старуха не дала договорить ему.
— Ни-ни! — проговорил старик. — Эту сватают за Лукашку. Лука —
казак молодец, джигит, намеднись абрека убил. Я тебе лучше найду. Такую добуду, что вся в шелку да в серебре ходить
будет. Уже сказал, — сделаю; красавицу достану.
— Эко Урвану счастье! — сказал кто-то. — Прямо, что Урван! Да что! малый хорош. Куда ловок! Справедливый малый. Такой же отец
был, батяка Кирьяк; в отца весь. Как его убили, вся станица по нем выла… Вон они идут никак, — продолжала говорившая, указывая на
казаков, подвигавшихся к ним по улице — Ергушов-то
поспел с ними! Вишь, пьяница!
Лукашка с Назаркой и Ергушовым,
выпив полведра, шли к девкам. Они все трое, в особенности старый
казак,
были краснее обыкновенного. Ергушов пошатывался и всё, громко смеясь, толкал под бока Назарку.
Мерный топот шагов на конце улицы прервал хохот. Три солдата в шинелях, с ружьями на плечо шли в ногу на смену к ротному ящику. Ефрейтор, старый кавалер, сердито глянув на
казаков, провел солдат так, что Лукашка с Назаркой, стоявшие на самой дороге, должны
были посторониться. Назарка отступил, но Лукашка, только прищурившись, оборотил голову и широкую спину и не тронулся с места.
Он рассказывал про старое житье
казаков, про своего батюшку Широкого, который один на спине приносил кабанью тушу в десять пуд и
выпивал в один присест два ведра чихирю.
Казак, в темной черкеске и белом курпее на шапке (это
был Лука), прошел вдоль забора, а высокая женщина в белом платке прошла мимо Оленина.
Дядя Ерошка
был заштатный и одинокий
казак; жена его лет двадцать тому назад, выкрестившись в православные, сбежала от него и вышла замуж за русского фельдфебеля; детей у него не
было.
Вопреки обычной заботливости
казаков о чистоте, горница вся
была загажена и в величайшем беспорядке.
Старик любил Лукашку, и лишь одного его исключал из презрения ко всему молодому поколению
казаков. Кроме того, Лукашка и его мать, как соседи, нередко давали старику вина, каймачку и т. п. из хозяйственных произведений, которых не
было у Ерошки. Дядя Ерошка, всю жизнь свою увлекавшийся, всегда практически объяснял свои побуждения, «что ж? люди достаточные, — говорил он сам себе. — Я им свежинки дам, курочку, а и они дядю не забывают: пирожка и лепешки принесут другой раз».
— Дурак, дурак, Марка! Не такие люди! — отвечал старик, передразнивая молодого
казака. — Не тот я
был казак в твои годы.
— — Дядя Ерошка прост
был, ничего не жалел. Зато у меня вся Чечня кунаки
были. Приедет ко мне какой кунак, водкой пьяного
напою, ублажу, с собой спать положу, а к нему поеду, подарок, пешкеш, свезу. Так-то люди делают, а не то что как теперь: только и забавы у ребят, что семя грызут, да шелуху плюют, — презрительно заключил старик, представляя в лицах, как грызут семя и плюют шелуху нынешние
казаки.
Хорунжий, Илья Васильевич,
был казак образованный, побывавший в России, школьный учитель и, главное, благородный. Он хотел казаться благородным; но невольно под напущенным на себя уродливым лоском вертлявости, самоуверенности и безобразной речи чувствовался тот же дядя Ерошка. Это видно
было и по его загорелому лицу, и по рукам, и по красноватому носу. Оленин попросил его садиться.
Хорунжий
был человек лет сорока, с седою клинообразною бородкой, сухой, тонкий и красивый и еще очень свежий для своих сорока лет. Придя к Оленину, он видимо боялся, чтобы его не приняли за обыкновенного
казака, и желал дать ему сразу почувствовать свое значение.
— Какое приданое? Девку берут, девка важная. Да ведь такой чорт, что и отдать-то еще за богатого хочет. Калым большой содрать хочет. Лука
есть казак, сосед мне и племянник, молодец малый, чтò чеченца убил, давно уж сватает; так все не отдает. То, другое да третье; девка молода, говорит. А я знаю, что думает. Хочет, чтобы покла̀нялись. Нынче чтò сраму
было за девку за эту. А всё Лукашке высватают. Потому первый
казак в станице, джигит, абрека убил, крест дадут.
Казаки мало обратили внимания на Оленина, во-первых, за то, что он курил папироску, во-вторых, оттого, что у них
было другое развлечение в этот вечер.
Но форменность скоро перешла в простые отношения; и сотник, который
был такой же ловкий
казак, как и другие, стал бойко говорить по-татарски с переводчиком.
Когда тело отнесено
было в каюк, чеченец-брат подошел к берегу.
Казаки невольно расступились, чтобы дать ему дорогу. Он сильною ногой оттолкнулся от берега и вскочил в лодку. Тут он в первый раз, как Оленин заметил, быстрым взглядом окинул всех
казаков и опять что-то отрывисто спросил у товарища. Товарищ ответил что-то и указал на Лукашку. Чеченец взглянул на него и, медленно отвернувшись, стал смотреть на тот берег. Не ненависть, а холодное презрение выразилось в этом взгляде. Он еще сказал что-то.
Казаки же на этой стороне
были чрезвычайно довольны и веселы.
Оленин думал, что Лукашке хочется видеть Марьянку, и вообще
был рад товариществу такого приятного на вид и разговорчивого
казака.
— Ну, Митрий Андреич, спаси тебя Бог. Кунаки
будем. Теперь приходи к нам когда. Хоть и не богатые мы люди, а всё кунака угостим. Я и матушке прикажу, коли чего нужно: каймаку или винограду. А коли на кордон придешь, я тебе слуга, на охоту, за реку ли, куда хочешь. Вот намедни не знал: какого кабана убил! Так по
казакам роздал, а то бы тебе принес.
Белецкий сразу вошел в обычную жизнь богатого кавказского офицера в станице. На глазах Оленина он в один месяц стал как бы старожилом станицы: он подпаивал стариков, делал вечеринки и сам ходил на вечеринки к девкам, хвастался победами и даже дошел до того, что девки и бабы прозвали его почему-то дедушкой, а
казаки, ясно определившие себе этого человека, любившего вино и женщин, привыкли к нему и даже полюбили его больше, чем Оленина, который
был для них загадкой.
Он знал, что ни
казаков, ни старух, никого, кроме девок, не должно
быть там.
Разве желание
быть простым
казаком, жить близко к природе, никому не делать вреда, а еще делать добро людям, разве мечтать об этом глупее, чем мечтать о том, о чем я мечтал прежде, —
быть, например, министром,
быть полковым командиром?» Но какой-то голос говорил ему, чтоб он подождал и не решался.
Действительно, Лукашка быстрыми шагами, согнувшись, выбежал под окнами на двор и побежал к Ямке; только один Оленин и видел его.
Выпив чапуры две чихиря, они выехали с Назаркой за станицу. Ночь
была теплая, темная и тихая. Они ехали молча, только слышались шаги коней. Лукашка запел
было песню про
казака Мингаля, но, не допев первого стиха, затих и обратился к Назарке...
Оленин, выйдя за ним на крыльцо, молча глядел в темное звездное небо по тому направлению, где блеснули выстрелы. В доме у хозяев
были огни, слышались голоса. На дворе девки толпились у крыльца и окон, и перебегали из избушки в сени. Несколько
казаков выскочили из сеней и не выдержали, загикали, вторя окончанию песни и выстрелам дяди Ерошки.
— Чтò он мне раз сказал, постоялец-то, — проговорила она, перекусывая травинку. — Говорит: я бы хотел
казаком, Лукашкой
быть или твоим братишкой, Лазуткой. К чему это он так сказал?
— Да что, надо бы на той неделе сыграть. Мы готовы, — отвечала старуха просто, спокойно, как будто Оленина не
было и нет на свете. — Я всё для Марьянушки собрала и припасла. Мы хорошо отдадим. Да вот немного не ладно. Лукашка-то наш что-то уж загулял очень. Вовсе загулял! Шалит! Намедни приезжал
казак из сотни, сказывал, он в Ногаи ездил.
На другой день
был праздник. Вечером весь народ, блестя на заходящем солнце праздничным нарядом,
был на улице. Вина
было нажато больше обыкновенного. Народ освободился от трудов.
Казаки через месяц сбирались в поход, и во многих семействах готовились свадьбы.
А
казаки бочки выкатят на двор, засядут, всю ночь до рассвета
пьют.
— Да, одни! Придут бывало
казаки, или верхом сядут, скажут: пойдем хороводы разбивать, и поедут, а девки дубье возьмут. На масленице, бывало, как разлетится какой молодец, а они бьют, лошадь бьют, его бьют. Прорвет стену, подхватит какую любит и увезет. Матушка, душенька, уж как хочет любит. Да и девки ж
были! Королевны!
— Поехали мы с Гирейкой, — рассказывал Лукашка. (Что он Гирей-хана называл Гирейкой, в том
было заметное для
казаков молодечество.) — За рекой всё храбрился, что он всю степь знает, прямо приведет, а выехали, ночь темная, спутался мой Гирейка, стал елозить, а всё толку нет. Не найдет аула, да и шабаш. Правей мы, видно, взяли. Почитай до полуночи искали. Уж, спасибо, собаки завыли.
Казаки все говорили, кричали: ничего хорошенько разобрать
было нельзя.
— И то, оттуда ближе, — говорил один из
казаков, запыленный и на потной лошади. Лицо у Лукашки
было красное, опухшее от вчерашней попойки; папаха
была сдвинута на затылок. Он кричал повелительно, будто
был начальник.