Неточные совпадения
— Что же это
Мари в лиловом, точно черное, на свадьбу? —
говорила Корсунская.
При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая
Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь,
говорил...
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что с таким разбойником нечего
говорить, и потому прямо стала
говорить о чувствах, что она была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского сердца очень больно; ну, а когда дело пошло о материнских чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя же не
говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию,
поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая мать, была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая мать, может и не огорчаться; когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали своей дочери счастья, — с одной стороны, а с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор был доведен до приличной длины и по этому пункту, стали прощаться, тоже с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось, что Лопухов, понимая расстройство материнского сердца, не просит
Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться с нею, потому что теперь это, быть может, было бы еще тяжело для материнского сердца, а что вот Марья Алексевна будет слышать, что Верочка живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится, стало быть, тогда она будет в состоянии видеться с дочерью, не огорчаясь.
Они
говорили, что
Мари расплакалась, и что они теперь ее очень любят.
Я поцеловал
Мари еще за две недели до того, как ее мать умерла; когда же пастор проповедь
говорил, то все дети были уже на моей стороне.
А тут вдруг наутро приходят и
говорят мне, что
Мари умерла.
Мари чуть с ума не сошла от такого внезапного счастия; ей это даже и не грезилось; она стыдилась и радовалась, а главное, детям хотелось, особенно девочкам, бегать к ней, чтобы передавать ей, что я ее люблю и очень много о ней им
говорю.
— Да ты слушай, умная голова, когда
говорят… Ты не для того отец, чтобы проклинать свою кровь. Сам виноват, что раньше замуж не выдавал. Вот Марью-то заморил в девках по своей гордости. Верно тебе
говорю. Ты меня послушай, ежели своего ума не хватило. Проклясть-то не мудрено, а ведь ты помрешь, а Феня останется. Ей-то еще жить да жить… Сам,
говорю, виноват!.. Ну, что молчишь?..
Когда Вихров
говорил это, у него слезы даже выступили из глаз. У
Мари также капали они по щекам.
— Я надеюсь, что вы не рассказали вашему мужу о том, что я вам когда-то
говорил о
Мари, — сказал он.
Никак не ожидая, что
Мари сама приедет, Катишь и не
говорила даже Вихрову о том, что писала к ней.
Мари, между прочим, с величайшим восторгом уведомила его, что повесть его из крестьянского быта, за которую его когда-то сослали, теперь напечаталась и производит страшный фурор и что даже в самых модных салонах, где и по-русски почти
говорить не умеют, читаются его сказания про мужиков и баб, и отовсюду слышатся восклицания: «C'est charmant!
— Ты это
говоришь, — возражала ему
Мари, — потому что тебе самому дают за что-то кресты, чины и деньги, а до других тебе и дела нет.
Мари едва успела отойти от двери и сесть на свое место. Лицо ее было по-прежнему взволнованно, но не столь печально, и даже у ней на губах появилась как бы несколько лукавая улыбка, которою она как бы
говорила самой себе: «Ну, доктор!»
Павел от огорчения в продолжение двух дней не был даже у Имплевых. Рассудок, впрочем,
говорил ему, что это даже хорошо, что
Мари переезжает в Москву, потому что, когда он сделается студентом и сам станет жить в Москве, так уж не будет расставаться с ней; но, как бы то ни было, им овладело нестерпимое желание узнать от
Мари что-нибудь определенное об ее чувствах к себе. Для этой цели он приготовил письмо, которое решился лично передать ей.
— Pardon, cousin [Извините, кузен (франц.).], — сказала ему
Мари, но таким холодно-вежливым тоном, каким обыкновенно все в мире хозяйки
говорят всем в мире гостям.
— Господи, как-то я его застану! —
говорила Мари нерешительным голосом и вся побледнев при этой мысли.
Отчего же ты,
Мари, всегда все понимала, что я тебе
говорил!»
Княгиня-то и отпустила с ними нашу
Марью Николаевну, а то хоть бы и ехать-то ей не с кем: с одной горничной княгиня ее отпустить не желала, а сама ее везти не может, — по Москве,
говорят, в карете проедет, дурно делается, а по здешним дорогам и жива бы не доехала…
Мари очень благоразумно
говорила, что зачем же ему одному держать хозяйство или ходить обедать по отелям, тогда как у них прекрасный повар и они ему очень рады будут.
— Ах, непременно и, пожалуйста, почаще! — воскликнула
Мари, как бы спохватившись. — Вот вы
говорили, что я с ума могу сойти, я и теперь какая-то совершенно растерянная и решительно не сумела, что бы вам выбрать за границей для подарка; позвольте вас просить, чтобы вы сами сделали его себе! — заключила она и тотчас же с поспешностью подошла, вынула из стола пачку ассигнаций и подала ее доктору: в пачке была тысяча рублей, что Ришар своей опытной рукой сейчас, кажется, и ощутил по осязанию.
— Пожалуй… вернусь… —
говорила, как бы не торопясь и раздумывая,
Мари.
— Хорошо, не буду
говорить, — отвечала
Мари с улыбкою.
Мари посмотрела на него, еще не понимая — что такое он
говорит.
— Ну вот, слава богу, приехал, —
говорила Мари, вставая и торопливо подавая ему руку, которую он стал с нежностью несколько раз целовать.
— Да нашу
Марью Николаевну и вас — вот что!.. — договорилась наконец Анна Гавриловна до истинной причины, так ее вооружившей против Фатеевой. — Муж ее как-то стал попрекать: «Ты бы,
говорит, хоть с приятельницы своей, Марьи Николаевны, брала пример — как себя держать», а она ему вдруг
говорит: «Что ж,
говорит,
Мари выходит за одного замуж, а сама с гимназистом Вихровым перемигивается!»
— Тут одна поэма рукописная ходит, отличная, —
говорила Мари, провожая его до передней, — где прямо намекается, что весь Петербург превращен или в палачей, или в шпионов.
— Что ж вам за дело до людей!.. — воскликнул он сколь возможно более убедительным тоном. — Ну и пусть себе судят, как хотят! — А что,
Мари, скажите, знает эту грустную вашу повесть? — прибавил он: ему давно уже хотелось
поговорить о своем сокровище
Мари.
— И не
говори уж лучше! — сказала
Мари взволнованным голосом. — Человек только что вышел на свою дорогу и хочет
говорить — вдруг его преследуют за это; и, наконец, что же ты такое сказал? Я не дальше, как вчера, нарочно внимательно перечла оба твои сочинения, и в них, кроме правды, вопиющей и неотразимой правды — ничего нет!
— А вот, кстати, — начал Павел, — мне давно вас хотелось опросить: скажите, что значил, в первый день нашего знакомства, этот разговор ваш с
Мари о том, что пишут ли ей из Коломны, и потом она сама вам что-то такое
говорила в саду, что если случится это — хорошо, а не случится — тоже хорошо.
Мари в самом деле, — когда Павел со свойственною всем юношам болтливостью, иногда по целым вечерам передавал ей свои разные научные и эстетические сведения, — вслушивалась очень внимательно, и если делала какое замечание, то оно ясно показывало, что она до тонкости уразумевала то, что он ей
говорил.
— Он уехал в лагерь. Он в лагере и жить бы должен был, и только по случаю женитьбы отпросился, чтобы ему позволили жить в городе, —
говорила Мари.
— Ты будешь меня любить вечно, всегда? —
говорила Мари.
Мари, в свою очередь, тоже не совсем благосклонно отзывалась об Живиной; сначала она, разумеется, ни слова не
говорила, но когда Вихров с улыбкой спросил ее...
— В карты играть, —
говорила Мари; смущение в ней продолжалось сильное.
— Это я слышала, и меня, признаюсь, это больше всего пугает, — проговорила мрачно
Мари. — Ну, послушай, — продолжала она, обращаясь к Вихрову и беря его за руку, — ты
говоришь, что любишь меня; то для меня, для любви моей к тебе, побереги себя в этом случае, потому что все эти несчастия твои пройдут; но этим ты погубишь себя!
— Хорошо! — отвечала Юлия опять с усмешкою и затем подошла и села около m-me Эйсмонд, чтобы повнимательнее ее рассмотреть; наружность
Мари ей совершенно не понравилась; но она хотела испытать ее умственно — и для этой цели заговорила с ней об литературе (Юлия единственным мерилом ума и образования женщины считала то, что
говорит ли она о русских журналах и как
говорит).
Те, оставшись вдвоем, заметно конфузились один другого: письмами они уже сказали о взаимных чувствах, но как было начать об этом разговор на словах? Вихров, очень еще слабый и больной, только с любовью и нежностью смотрел на
Мари, а та сидела перед ним, потупя глаза в землю, — и видно было, что если бы она всю жизнь просидела тут, то сама первая никогда бы не начала
говорить о том. Катишь, решившая в своих мыслях, что довольно уже долгое время медлила, ввела, наконец, ребенка.
Мари ничего на это не сказала и потупила только глаза. Вскоре пришел Павел;
Мари по крайней мере с полчаса не
говорила ему о своем переезде.
— Se non e vero, e ben trovato [Если это и неверно, то хорошо придумано (итал.).], — подхватила
Мари, — про цензоров опять что рассказывают, поверить невозможно: один из них, например, у одного автора, у которого татарин
говорит: «клянусь моим пророком!» — переменил и поставил: «клянусь моим лжепророком!», и вышло, татарин
говорит, что он клянется лжепророком!
Гости потом еще весьма недолгое время просидели у Живиных; сначала
Мари взглянула на Вихрова, тот понял ее — и они сейчас же поднялись. При прощании, когда Живин
говорил Вихрову, что он на днях же будет в Воздвиженском, Юлия молчала как рыба.
Причина всему этому заключалась в том, что с самого приезда Вихрова в Петербург между им и
Мари происходили и недоразумения и неудовольствия: он в первый раз еще любил женщину в присутствии мужа и поэтому страшно, мучительно ее ревновал — ревновал физически, ревновал и нравственно, но всего этого высказывать прямо никогда не решался; ему казалось, что этим чувством он унижает и себя и
Мари, и он ограничивался тем, что каждодневно страдал, капризничал,
говорил Мари колкости, осыпал старика генерала (в его, разумеется, отсутствии) насмешками…
Когда Виссарион ушел от него, он окончательно утвердился в этом намерении — и сейчас же принялся писать письмо к
Мари, в котором он изложил все, что думал перед тем, и в заключение прибавлял: «Вопрос мой,
Мари, состоит в том: любите ли вы меня; и не
говорите, пожалуйста, ни о каких святых обязанностях: всякая женщина, когда полюбит, так пренебрегает ими; не
говорите также и о святой дружбе, которая могла бы установиться между нами.
— Я?.. —
говорила Мари, отворачиваясь от него.
Юлия понять не могла, что такое
говорит Мари; в своей провинциальной простоте она всех писателей и издателей и редакторов уважала безразлично.
Мари, Вихров и m-me Фатеева в самом деле начали видаться почти каждый день, и между ними мало-помалу стало образовываться самое тесное и дружественное знакомство. Павел обыкновенно приходил к Имплевым часу в восьмом; около этого же времени всегда приезжала и m-me Фатеева. Сначала все сидели в комнате Еспера Иваныча и пили чай, а потом он вскоре после того кивал им приветливо головой и
говорил...
Мари и на это ничего не
говорила.
Успокоенный словами Фатеевой, что у
Мари ничего нет в Москве особенного, он сознавал только одно, что для него величайшее блаженство видаться с
Мари,
говорить с ней и намекать ей о своей любви.
— Мужа моего нет дома; он сейчас уехал, —
говорила Мари, не давая, кажется, себе отчета в том, к чему это она
говорит, а между тем сама пошла и села на свое обычное место в гостиной. Павел тоже следовал за ней и поместился невдалеке от нее.
Все, что он на этот раз встретил у Еспера Иваныча, явилось ему далеко не в прежнем привлекательном виде: эта княгиня, чуть живая, едущая на вечер к генерал-губернатору, Еспер Иваныч, забавляющийся игрушками, Анна Гавриловна, почему-то начавшая вдруг
говорить о нравственности, и наконец эта дрянная
Мари, думавшая выйти замуж за другого и в то же время, как справедливо
говорит Фатеева, кокетничавшая с ним.