Неточные совпадения
Городничий (бьет себя по лбу).Как я — нет, как я, старый дурак? Выжил, глупый баран, из ума!.. Тридцать лет живу на службе;
ни один купец,
ни подрядчик не мог провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких,
что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду. Трех губернаторов обманул!..
Что губернаторов! (махнул рукой)нечего и
говорить про губернаторов…
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь в лавке, когда его завидишь. То есть, не то уж
говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой,
что лет уже по семи лежит в бочке,
что у меня сиделец не будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь,
ни в
чем не нуждается; нет, ему еще подавай:
говорит, и на Онуфрия его именины.
Что делать? и на Онуфрия несешь.
Городничий. Ах, боже мой, вы всё с своими глупыми расспросами! не дадите
ни слова
поговорить о деле. Ну
что, друг, как твой барин?.. строг? любит этак распекать или нет?
Хлестаков. Да
что? мне нет никакого дела до них. (В размышлении.)Я не знаю, однако ж, зачем вы
говорите о злодеях или о какой-то унтер-офицерской вдове… Унтер-офицерская жена совсем другое, а меня вы не смеете высечь, до этого вам далеко… Вот еще! смотри ты какой!.. Я заплачу, заплачу деньги, но у меня теперь нет. Я потому и сижу здесь,
что у меня нет
ни копейки.
О! я шутить не люблю. Я им всем задал острастку. Меня сам государственный совет боится. Да
что в самом деле? Я такой! я не посмотрю
ни на кого… я
говорю всем: «Я сам себя знаю, сам». Я везде, везде. Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш… (Поскальзывается и чуть-чуть не шлепается на пол, но с почтением поддерживается чиновниками.)
Пришел солдат с медалями,
Чуть жив, а выпить хочется:
— Я счастлив! —
говорит.
«Ну, открывай, старинушка,
В
чем счастие солдатское?
Да не таись, смотри!»
— А в том, во-первых, счастие,
Что в двадцати сражениях
Я был, а не убит!
А во-вторых, важней того,
Я и во время мирное
Ходил
ни сыт
ни голоден,
А смерти не дался!
А в-третьих — за провинности,
Великие и малые,
Нещадно бит я палками,
А хоть пощупай — жив!
Софья. Все,
что вы
ни говорите, трогает сердце мое…
«Бежали-бежали, —
говорит летописец, — многие,
ни до
чего не добежав, венец приняли; [Венец принять — умереть мученической смертью.] многих изловили и заключили в узы; сии почитали себя благополучными».
Произошло объяснение; откупщик доказывал,
что он и прежде был готов по мере возможности; Беневоленский же возражал,
что он в прежнем неопределенном положении оставаться не может;
что такое выражение, как"мера возможности", ничего не
говорит ни уму,
ни сердцу и
что ясен только закон.
Как
ни избалованы были глуповцы двумя последними градоначальниками, но либерализм столь беспредельный заставил их призадуматься: нет ли тут подвоха? Поэтому некоторое время они осматривались, разузнавали,
говорили шепотом и вообще"опасно ходили". Казалось несколько странным,
что градоначальник не только отказывается от вмешательства в обывательские дела, но даже утверждает,
что в этом-то невмешательстве и заключается вся сущность администрации.
В речи, сказанной по этому поводу, он довольно подробно развил перед обывателями вопрос о подспорьях вообще и о горчице, как о подспорье, в особенности; но оттого ли,
что в словах его было более личной веры в правоту защищаемого дела, нежели действительной убедительности, или оттого,
что он, по обычаю своему, не
говорил, а кричал, — как бы то
ни было, результат его убеждений был таков,
что глуповцы испугались и опять всем обществом пали на колени.
"Будучи, выше меры, обременены телесными упражнениями, —
говорит летописец, — глуповцы, с устатку,
ни о
чем больше не мыслили, кроме как о выпрямлении согбенных работой телес своих".
После помазания больному стало вдруг гораздо лучше. Он не кашлял
ни разу в продолжение часа, улыбался, целовал руку Кити, со слезами благодаря ее, и
говорил,
что ему хорошо, нигде не больно и
что он чувствует аппетит и силу. Он даже сам поднялся, когда ему принесли суп, и попросил еще котлету. Как
ни безнадежен он был, как
ни очевидно было при взгляде на него,
что он не может выздороветь, Левин и Кити находились этот час в одном и том же счастливом и робком, как бы не ошибиться, возбуждении.
Само собою разумеется,
что он не
говорил ни с кем из товарищей о своей любви, не проговаривался и в самых сильных попойках (впрочем, он никогда не бывал так пьян, чтобы терять власть над собой) и затыкал рот тем из легкомысленных товарищей, которые пытались намекать ему на его связь.
Николай Левин продолжал
говорить: — Ты знаешь,
что капитал давит работника, — работники у нас, мужики, несут всю тягость труда и поставлены так,
что сколько бы они
ни трудились, они не могут выйти из своего скотского положения.
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым дети слушали эти слова матери. Они только были огорчены тем,
что прекращена их занимательная игра, и не верили
ни слову из того,
что говорила мать. Они и не могли верить, потому
что не могли себе представить всего объема того,
чем они пользуются, и потому не могли представить себе,
что то,
что они разрушают, есть то самое,
чем они живут.
Управляющий, бывший вахмистр, которого Степан Аркадьич полюбил и определил из швейцаров за его красивую и почтительную наружность, не принимал никакого участия в бедствиях Дарьи Александровны,
говорил почтительно: «никак невозможно, такой народ скверный» и
ни в
чем не помогал.
С следующего дня, наблюдая неизвестного своего друга, Кити заметила,
что М-llе Варенька и с Левиным и его женщиной находится уже в тех отношениях, как и с другими своими protégés. Она подходила к ним, разговаривала, служила переводчицей для женщины, не умевшей
говорить ни на одном иностранном языке.
— Нет, она ничего не
говорила ни про того
ни про другого; она слишком горда. Но я знаю,
что всё от этого…
— О, да! — сказала Анна, сияя улыбкой счастья и не понимая
ни одного слова из того,
что говорила ей Бетси. Она перешла к большому столу и приняла участие в общем разговоре.
Когда он был тут,
ни Вронский,
ни Анна не только не позволяли себе
говорить о чем-нибудь таком,
чего бы они не могли повторить при всех, но они не позволяли себе даже и намеками
говорить то,
чего бы мальчик не понял.
Алексей Александрович думал и
говорил,
что ни в какой год у него не было столько служебного дела, как в нынешний; но он не сознавал того,
что он сам выдумывал себе в нынешнем году дела,
что это было одно из средств не открывать того ящика, где лежали чувства к жене и семье и мысли о них и которые делались тем страшнее,
чем дольше они там лежали.
Как
ни старался потом Левин успокоить брата, Николай ничего не хотел слышать,
говорил,
что гораздо лучше разъехаться, и Константин видел,
что просто брату невыносима стала жизнь.
— Бетси
говорила,
что граф Вронский желал быть у нас, чтобы проститься пред своим отъездом в Ташкент. — Она не смотрела на мужа и, очевидно, торопилась высказать всё, как это
ни трудно было ей. — Я сказала,
что я не могу принять его.
И поэтому, не будучи в состоянии верить в значительность того,
что он делал,
ни смотреть на это равнодушно, как на пустую формальность, во всё время этого говенья он испытывал чувство неловкости и стыда, делая то,
чего сам не понимает, и потому, как ему
говорил внутренний голос, что-то лживое и нехорошее.
Михайлов не помнил
ни его фамилии,
ни того, где встретил его и
что с ним
говорил.
— А знаешь, я о тебе думал, — сказал Сергей Иванович. — Это
ни на
что не похоже,
что у вас делается в уезде, как мне порассказал этот доктор; он очень неглупый малый. И я тебе
говорил и
говорю: нехорошо,
что ты не ездишь на собрания и вообще устранился от земского дела. Если порядочные люди будут удаляться, разумеется, всё пойдет Бог знает как. Деньги мы платим, они идут на жалованье, а нет
ни школ,
ни фельдшеров,
ни повивальных бабок,
ни аптек, ничего нет.
Что бы он
ни говорил,
что бы
ни предлагал, его слушали так, как будто то,
что он предлагает, давно уже известно и есть то самое,
что не нужно.
В среде людей, к которым принадлежал Сергей Иванович, в это время
ни о
чем другом не
говорили и не писали, как о Славянском вопросе и Сербской войне. Всё то,
что делает обыкновенно праздная толпа, убивая время, делалось теперь в пользу Славян. Балы, концерты, обеды, спичи, дамские наряды, пиво, трактиры — всё свидетельствовало о сочувствии к Славянам.
— Нисколько, — Левин слышал,
что Облонский улыбался,
говоря это, — я просто не считаю его более бесчестным,
чем кого бы то
ни было из богатых купцов и дворян. И те и эти нажили одинаково трудом и умом.
— Только эти два существа я люблю, и одно исключает другое. Я не могу их соединить, а это мне одно нужно. А если этого нет, то всё равно. Всё, всё равно. И как-нибудь кончится, и потому я не могу, не люблю
говорить про это. Так ты не упрекай меня, не суди меня
ни в
чем. Ты не можешь со своею чистотой понять всего того,
чем я страдаю.
— Il ne faut jamais rien outrer, [Никогда
ни в
чем не следует впадать в крайность,]
говорила она ей.
Как
ни старался Левин преодолеть себя, он был мрачен и молчалив. Ему нужно было сделать один вопрос Степану Аркадьичу, но он не мог решиться и не находил
ни формы,
ни времени, как и когда его сделать. Степан Аркадьич уже сошел к себе вниз, разделся, опять умылся, облекся в гофрированную ночную рубашку и лег, а Левин все медлил у него в комнате,
говоря о разных пустяках и не будучи в силах спросить,
что хотел.
— Это слово «народ» так неопределенно, — сказал Левин. — Писаря волостные, учителя и из мужиков один на тысячу, может быть, знают, о
чем идет дело. Остальные же 80 миллионов, как Михайлыч, не только не выражают своей воли, но не имеют
ни малейшего понятия, о
чем им надо бы выражать свою волю. Какое же мы имеем право
говорить,
что это воля народа?
Нельзя было
ни о
чем начать
говорить, чтобы разговор не свернулся на Алексея Александровича; никуда нельзя было поехать, чтобы не встретить его.
«Для Бетси еще рано», подумала она и, взглянув в окно, увидела карету и высовывающуюся из нее черную шляпу и столь знакомые ей уши Алексея Александровича. «Вот некстати; неужели ночевать?» подумала она, и ей так показалось ужасно и страшно всё,
что могло от этого выйти,
что она,
ни минуты не задумываясь, с веселым и сияющим лицом вышла к ним навстречу и, чувствуя в себе присутствие уже знакомого ей духа лжи и обмана, тотчас же отдалась этому духу и начала
говорить, сама не зная,
что скажет.
Но,
что б они
ни говорили, он знал,
что теперь всё погибло. Прислонившись головой к притолоке, он стоял в соседней комнате и слышал чей-то никогда неслыханный им визг, рев, и он знал,
что это кричало то,
что было прежде Кити. Уже ребенка он давно не желал. Он теперь ненавидел этого ребенка. Он даже не желал теперь ее жизни, он желал только прекращения этих ужасных страданий.
Он начал
говорить, желал найти те слова, которые могли бы не то
что разубедить, но только успокоить ее. Но она не слушала его и
ни с
чем не соглашалась. Он нагнулся к ней и взял ее сопротивляющуюся руку. Он поцеловал ее руку, поцеловал волосы, опять поцеловал руку, — она всё молчала. Но когда он взял ее обеими руками за лицо и сказал: «Кити!» — вдруг она опомнилась, поплакала и примирилась.
Сколько он
ни говорил себе,
что он тут
ни в
чем не виноват, воспоминание это, наравне с другими такого же рода стыдными воспоминаниями, заставляло его вздрагивать и краснеть.
Она
ни о
чем другом не могла
говорить и думать и не могла не рассказать Левину своего несчастья.
— Алексей Александрович, — сказал Вронский, чувствуя
что приближается объяснение, — я не могу
говорить, не могу понимать. Пощадите меня! Как вам
ни тяжело, поверьте,
что мне еще ужаснее.
— Позволь мне не верить, — мягко возразил Степан Аркадьич. — Положение ее и мучительно для нее и безо всякой выгоды для кого бы то
ни было. Она заслужила его, ты скажешь. Она знает это и не просит тебя; она прямо
говорит,
что она ничего не смеет просить. Но я, мы все родные, все любящие ее просим, умоляем тебя. За
что она мучается? Кому от этого лучше?
— Ах,
что говорить! — сказала графиня, махнув рукой. — Ужасное время! Нет, как
ни говорите, дурная женщина. Ну,
что это за страсти какие-то отчаянные! Это всё что-то особенное доказать. Вот она и доказала. Себя погубила и двух прекрасных людей — своего мужа и моего несчастного сына.
К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась с сыном и часто сама, пред тем как ехать на бал, укладывала его, ей стало грустно,
что она так далеко от него; и о
чем бы
ни говорили, она нет-нет и возвращалась мыслью к своему кудрявому Сереже. Ей захотелось посмотреть на его карточку и
поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой пошла за альбомом. Лестница наверх в ее комнату выходила на площадку большой входной теплой лестницы.
— Тоже сломал ногу,
говорят, —
говорил генерал. — Это
ни на
что не похоже.
Оставшись одна, Долли помолилась Богу и легла в постель. Ей всею душой было жалко Анну в то время, как она
говорила с ней; но теперь она не могла себя заставить думать о ней. Воспоминания о доме и детях с особенною, новою для нее прелестью, в каком-то новом сиянии возникали в ее воображении. Этот ее мир показался ей теперь так дорог и мил,
что она
ни за
что не хотела вне его провести лишний день и решила,
что завтра непременно уедет.
— Хорошо тебе так
говорить; это всё равно, как этот Диккенсовский господин который перебрасывает левою рукой через правое плечо все затруднительные вопросы. Но отрицание факта — не ответ.
Что ж делать, ты мне скажи,
что делать? Жена стареется, а ты полн жизни. Ты не успеешь оглянуться, как ты уже чувствуешь,
что ты не можешь любить любовью жену, как бы ты
ни уважал ее. А тут вдруг подвернется любовь, и ты пропал, пропал! — с унылым отчаянием проговорил Степан Аркадьич.
«Эта холодность — притворство чувства, —
говорила она себе. — Им нужно только оскорбить меня и измучать ребенка, а я стану покоряться им!
Ни за
что! Она хуже меня. Я не лгу по крайней мере». И тут же она решила,
что завтра же, в самый день рожденья Сережи, она поедет прямо в дом мужа, подкупит людей, будет обманывать, но во
что бы
ни стало увидит сына и разрушит этот безобразный обман, которым они окружили несчастного ребенка.
— И будешь стоять весь день в углу, и обедать будешь одна, и
ни одной куклы не увидишь, и платья тебе нового не сошью, —
говорила она, не зная уже,
чем наказать ее.
Лошадей запускали в пшеницу, потому
что ни один работник не хотел быть ночным сторожем, и, несмотря на приказание этого не делать, работники чередовались стеречь ночное, и Ванька, проработав весь день, заснул и каялся в своем грехе,
говоря: «воля ваша».