Мещане
1877
Глава VI
Дня через два — через три Бегушев, по обыкновению, вышел довольно рано из дому, чтобы бродить по Москве. Проходя мимо своей приходской церкви, он встретил выходящего из нее священника, только что кончившего обедню.
— Здравствуйте! — пробасил тот, протягивая Бегушеву руку. — Вот вы желали помогать бедным, — продолжал священник тем же басовым и монотонным голосом, — вчера я ходил причащать одну даму… вероятно, благородного происхождения, и живет она — умирающая, без всякой помощи и средств — у поганой некрещеной жидовки!
— А в каком это доме? — спросил Бегушев.
— В большом угольном доме, против части, в подвальном этаже.
Бегушев, поблагодарив священника за известие, прямо отправился в указанный ему дом. Он очень был доволен возможности найти существо, которому приятно будет ему помогать. В этих стремлениях преследовать злых и помогать именно несчастным людям в Бегушеве отражалось чисто прирожденное ему рыцарство характера: он еще в школе всегда заступался за слабых и смирненьких товарищей и тузил немилосердно, благодаря своей силе и мощности, нахалов, буянов и подлецов; затрещины, которые он им задавал, носили даже особое название: «бегушевская затрещина».
Чтобы пробраться в подвальный этаж белого угольного дома, надобно было пройти через двор, переполненный всякого рода зловониями, мусором, грязью, и спуститься ступеней десять вниз, что сделав, Бегушев очутился в совершенной темноте и, схватив наугад первую попавшуюся ему под руку скобку, дернул дверь к себе. Та отворилась, издав резкий, дребезжащий звонок, и вместе с тем шлепнулся стоящий у дверей и умевший еще только ходить около стен черномазый, курчавый жиденок и заревел благим матом. Сверх того Бегушеву невольно, сквозь слабо мерцающий свет в комнате, показался лежащий в углу, в навозной куче, маленький ягненочек, приготовляемый, вероятно, к торжеству агнца пасхального. На раздавшийся рев и звонок выскочила тоже курчавая, черноволосая и грязная жидовка. Схватывая ребенка на руки, она прокричала визгливым голосом:
— Кого вам надо?
— У вас тут одна больная дама живет?.. Я хочу ее видеть!
— Она вон тут — в этой комнатке лежит… — отвечала гораздо вежливей жидовка и зажимая ребенку рот, чтобы он не орал.
Несмотря на темноту в комнате, дочь Израиля рассмотрела на Бегушеве дорогое пальто и поняла тотчас, что это, должно быть, важный господин.
— Я уж, сударь, не знаю, что мне с ней и делать, — продолжала она, — хоть в полицию объявлять: живет третий месяц, денег мне не платит… Умрет — на что мне ее хоронить… Пусть ее берут, куда хотят!..
— Вам все заплатят… — сказал Бегушев и подал жидовке десять рублей.
Точно кошка рыбью головку, подхватила жидовка своими костлявыми пальцами деньги.
— На этом, сударь, благодарю вас покорно! — воскликнула она.
По-русски дочь Израиля, как мы видим, говорила почище любой великорусской торговки: у ней звяканья даже в произношении никакого не чувствовалось.
— Пожалуйте, сударь, вот тут порожек маленький, не оступитесь!.. — рассыпалась она перед Бегушевым, вводя его в комнату больной жилицы, где он увидел… чему сначала глазам своим не поверил… увидел, что на худой кроватишке, под дырявым, изношенным бурнусом, лежала Елизавета Николаевна Мерова; худа она была, как скелет, на лице ее виднелось тупое отчаяние!
— Бегушев! — воскликнула она, взмахнув на него все еще хорошенькие свои глазки.
— Елизавета Николаевна, давно ли вы в Москве? — говорил тот, сам не сознавая хорошенько, что такое он говорит.
— Зачем вы пришли ко мне? Зачем? — спрашивала Мерова, горя вся в лице.
Бегушев молчал.
— А, чтобы посмеяться надо мной!.. Полюбопытствовать, в каком я положении… Написать об этом другу вашему Тюменеву!.. Хорошо, Александр Иванович, хорошо!.. Спасибо вам!..
И Мерова, упав лицом на подушку, зарыдала.
У Бегушева сердце разрывалось от жалости.
— Я пришел к вам, чтобы сказать, что отец ваш живет у меня!.. — проговорил он, опять-таки не зная, зачем он это говорит.
— Отец мой… у вас?.. — спросила Мерова, приподнявшись с подушки.
— У меня, — с тех пор, как вы уехали из Петербурга.
Мерова поникла головой.
— Тюменев прогнал его, я это предчувствовала… — проговорила она.
Бегушев между тем сел на ближайший к ней стул.
— Вот что, голубушка, — начал он и слегка положил было свою руку на руку Меровой.
— Не дотрагивайтесь до меня!.. Это невозможно! — воскликнула она, как бы ужаленная и затрепетав всем телом.
— Хорошо!.. — проговорил Бегушев, отнимая руку. — Я теперь пойду домой и предуведомлю поосторожней вашего отца, и мы перевезем вас на хорошую, удобную квартиру.
Сначала Мерова слушала молча и довольно спокойно, но на последних словах опять встрепенулась.
— Нет, Бегушев; не на квартиру, а в больницу… Я не стою большего… — произнесла она.
— Если хотите, — и в больницу! — не спорил с ней Бегушев и поднялся, чтобы поскорее возвратиться домой и послать графа к дочери.
— Вы уже уходите?.. — произнесла Мерова, и глаза ее мгновенно, как бывает это у детей, наполнились слезами. — Зачем же тогда и приходили ко мне? — присовокупила она почти отчаянным голосом.
— Я останусь, когда вы желаете этого!.. — отвечал Бегушев.
— Да… — почти приказала ему Мерова.
Несмотря на то, что у Елизаветы Николаевны, за исключением хорошеньких глазок и роскошных густых волос, никаких уже прелестей женских не существовало, но она — полураздетая, полуоборванная — произвела сильное раздражающее впечатление на моего пожилого героя; и странное дело: по своим средствам Бегушев, конечно, давно бы мог половину театрального кордебалета победить, однако он ни на кого из тамошних гурий и не глядел даже, а на Мерову глядел.
— Мильшинский этот — помните, — сказала вдруг она, — в тюрьме сидит!
— За что?
— Украл казенные деньги в банке… Хорошо, что я тогда, как приехала с ним в Киев, так и бросила его; а то сказали бы, что он на меня их промотал… — проговорила Мерова.
Но где она потом жила — и, вероятно, с кем-нибудь жила, — Бегушев старался как бы забыть и не думать об этом.
Елизавета Николаевна от напряжения при разговоре сильно раскашлялась. Бегушев, чтобы не дать ей возможности затруднять себя, начал сам ей рассказывать.
— А здесь без вас много новостей случилось…
— Какие? — спросила Мерова.
— Самая крупная та, что муж Домны Осиповны пьяный оборвался с третьего этажа из окна и расшибся до смерти.
Мерова широко раскрыла свои хорошенькие глазки.
— Для чего он оборвался? — спросила она с удивлением.
— Это его спросить надобно!
— А Домна Осиповна огорчена была этим?
— Не знаю, слышал только, что получила от него в наследство все состояние.
— Ну да, непременно!.. — подхватила Мерова. — Она всегда мечтала об том, чтобы как-нибудь себе в ручку — хап!.. хап!.. Впрочем, это и лучше!..
Проговоря последние слова, Елизавета Николаевна вдруг обеими руками взяла себя за левый бок и стала метаться на постели.
— Что такое с вами? — спросил ее испугавшийся Бегушев.
— Тут очень болит, точно ножами режет, — отвечала она.
— И давно вы чувствуете эту боль?
— Давно, но нынче она сделалась гораздо сильней… Я в последний год вина очень много пила!..
Такое признание Елизаветы Николаевны покоробило Бегушева.
— Но что теперь делает Домна Осиповна? — продолжала больная, едва переводя дыхание.
— Она вышла замуж за доктора Перехватова, — сказал Бегушев.
Елизавета Николаевна опять приподнялась немного на постели и проговорила:
— Ах, она дура этакая, глупее меня даже!
— Что ж тут глупого? — возразил Бегушев. — Доктор молод, красив, влюблен в нее…
— Нет, какое красив!.. Он гадок!.. Он кучер, форейтор смазливый… Я знала его еще студентом, он тогда жил на содержании у одной купчихи и все ездил на рысаке в двухколеске!.. Сам всегда, как мужики это делают, правил. Мы тогда жили в Сокольниках на даче и очень все над ним смеялись!
— Однако вам вредно так много говорить! — остановил ее Бегушев.
— Вредно!.. — сказала Елизавета Николаевна заметно ослабнувшим голосом. — Душенька, поезжайте и пришлите ко мне отца. Мне хочется перед смертью видеть его.
— Он сейчас будет у вас, — отвечал Бегушев, вставая, и, кивнув головой Елизавете Николаевне, хотел было уйти, но она вдруг почти вскрикнула:
— Нет, поцелуйте меня, поцелуйте!
Бегушев наклонился к ней и с искренним удовольствием поцеловал ее; но на конце поцелуя Елизавета Николаевна сильно оттолкнула его от себя.
— Ну, будет! Не целуйте больше, это нельзя… — говорила она и опять затрепетала всем телом.
В темной передней Бегушева, при его уходе, встретила жидовка.
— Это что такое? — спросил он, когда она совала ему в руку какую-то бумажку.
— Счет на Елизавету Николаевну! Я тут копейки лишней не приписала, — говорила жидовка, слышавшая из соседней комнатки, как ласково и почтительно обращался этот знатный господин с ее нищей постоялкой.
Бегушев взял у нее счет. В продолжение всего пути до дому лицо его отражало удовольствие; тысячи самых отрадных планов проходили в его седовласой голове: он мечтал, что как только Елизавета Николаевна поправится несколько в своем здоровье, он увезет ее за границу, в Италию. Бегушев сам лично был свидетелем невероятных излечений от чахотки в тамошнем климате. Елизавета Николаевна молода еще и впала в болезнь свою чисто от внешних причин. К этим планам присоединилась уже… — мне совестно даже передавать рассудительным и благоразумным читателям, — присоединилась мысль жениться на Елизавете Николаевне. Несмотря на то, что он знал про нее, и то, чего еще не знал, но что, вероятно, существовало, — она, по крайней мере в настоящую минуту, казалась ему бесконечно выше Домны Осиповны и даже Натальи Сергеевны. Те обе были слишком русские женщины, очень апатичны, тогда как Мерова — вся энергия, вся импульс! Тюменев справедливо думал, что Бегушев останется до конца дней своих мечтателем и утопистом.
Придя домой, герой мой направился наверх к графу Хвостикову, который в это время, приготовляясь сойти к обеду, сидел перед зеркалом и брился.
Увидев Бегушева, Хвостиков исполнился удивления. Тот в первый еще раз удостоил посетить его комнату.
— Александр Иванович! — воскликнул он, спеша обтереть со щеки мыло.
Бегушев, не снимая ни пальто, ни шляпы, сел на стул.
— Я вам принес довольно приятную новость, — я встретил вашу дочь Елизавету Николаевну.
— Где? — спросил граф и чуть не выронил бритвы из рук: видимо, что это известие более испугало его, чем обрадовало.
— Она живет тут недалеко… в доме Хворостова, в подвальном этаже, и очень больна. Вот вам деньги на уплату ее долга хозяйке; возьмите мою карету и перевезите ее в самую лучшую больницу, — продолжал Бегушев и подал графу деньги и счет.
— Благодетель всей нашей семьи! — воскликнул граф Хвостиков, вскакивая, и хотел было обнять Бегушева.
— Пожалуйста, без нежностей и чувствительностей, — произнес тот, отстраняя графа рукою, — а гораздо лучше — поезжайте сейчас в моей карете и исполняйте то, что я вам сказал.
— Конечно!.. Конечно!.. — согласился граф и, когда Бегушев от него ушел, он, наскоро собравшись и одевшись, сошел вниз, где, впрочем, увидав приготовленные блага к обеду, не мог удержаться и, выпив залпом две рюмки водки, закусил их огромными кусищами икры, сыру и, захватив потом с собою около пятка пирожков, — отправился. Граф очень ясно сообразил, что материальную сторону существования его дочери Бегушев обеспечит, следовательно, в этом отношении нечего много беспокоиться; что касается до болезни Елизаветы Николаевны, так тут что ж, ничего не поделаешь — воля божья! Но как бы то ни было, при встрече с ней он решился разыграть сцену истерзанного, но вместе с тем и обрадованного отца, нашедшего нечаянно дочь свою.
Въехав с большим трудом в карете на двор дома Хворостова, граф от кинувшегося ему в нос зловония поморщился; ему, конечно, случалось живать на отвратительных дворах, однако на таком еще не приходилось! Найдя, как и Бегушев, случайно дверь в подвальный этаж, Хвостиков отмахнул ее с тем, чтобы с сценически-драматическою поспешностью войти к дочери; но сделать это отчасти помешал ему лежащий в передней ягненочек, который при появлении графа почему-то испугался и бросился ему прямо под ноги. Граф, вообразив, что это собачонка, толкнул ягненка в бок, так что бедняга взлетел на воздух, не произведя, по своей овечьей кротости, никакого, даже жалобного, звука.
Граф проник, наконец, в комнату дочери и, прямо бросившись к ней, заключил ее в свои объятия.
— Дочь моя!.. Дочь моя!.. — воскликнул он фальшиво-трагическим голосом; но, рассмотрев, наконец, что Елизавета Николаевна более походила на труп, чем на живое существо, присовокупил искренно и с настоящими слезами:
— Лиза, друг мой, что такое с тобою? Что такое?
Мерова, закрыв себе лицо рукою, рыдала.
— Сейчас в карету!.. Я приехал за тобой в карете!.. Одевайся, сокровище мое!.. — говорил граф, подсобляя дочери приподняться с постели.
Когда Елизавета Николаевна с большим усилием встала на ноги, то оказалось, что вместо башмаков на ней были какие-то опорки; платьишко она вынула из-под себя: оно служило ей вместо простыни, но по покрою своему все-таки было щеголеватое.
— Какое у тебя платье ужасное, тебе всего прежде надобно сшить платье, — говорил граф.
— Я, как переехала сюда, все заложила и продала, — произнесла Елизавета Николаевна, торопливо и судорожно застегивая небольшое число переломленных пуговиц, оставшихся на лифе.
— Но что же сверху? — спросил граф.
Елизавета Николаевна показала на свой худой бурнусишко, сшитый из легонького летнего трико, а на дворе между тем было сыро и холодно.
— Это невозможно! — воскликнул граф и надел на дочь сверх платья валявшийся на полу ее утренний капот, обернул ее во все, какие только нашел в комнате, тряпки, завязал ей шею своим носовым платком и, укутав таким образом, повел в карету. Вдруг выскочила жидовка.
— А что же деньги? — взвизгнула она.
— Заплатят! — отвечал ей граф, не переставая вести дочь.
— Да когда же заплатят? — визжала жидовка.
— Когда захочу! — ответил граф, неторопливо усаживая дочь в карету.
— Караул!.. — закричала жидовка.
Разгребавший грязь дворник рассмеялся при этом.
— Вот тебе твой счет и твои деньги! — сказал граф Хвостиков, сев уже в карету и подавая жидовке то и другое.
Она обмерла: граф выдавал ей только двадцать пять рублей вместо полутораста, которые жидовка поставила в счете.
— Что же это такое? — произнесла она с пеной у рта.
— А то, — возразил ей Хвостиков, — что я еще в Вильне, когда был гусаром, на вашей братье переезжал через грязь по улице.
— Заплати ей, папа, заплати!.. — воскликнула дочь и, вырвав у отца из рук еще двадцатипятирублевую бумажку, бросила ее жидовке.
Та подхватила ассигнацию на лету.
— Пошел! — крикнул граф кучеру.
Тот, с отвращением смотревший на грязную, растрепанную и ведьме подобную жидовку и на ее безобразных, полунагих жиденят, выскочивших из своей подвальной берлоги в количестве трех — четырех существ, с удовольствием и быстро тронул лошадей.
Жидовка, все еще оставшаяся недовольная платой, схватилась было за рессору, но споткнулась и упала.
Разгребавший грязь дворник снова засмеялся. Жидовка, поднявшись на ноги, кинулась на него.
— Ты для чего отпустил? Для чего?.. — визжала она.
— Отвяжись… — отвечал ей дворник.
— Я не отвяжусь… Вот что?.. Не отвяжусь!.. — наступала на него жидовка.
— А я те лопатой по роже съезжу! — возразил ей дворник, показывая в самом деле лопату. — Ты не держи на квартире всякую сволочь; а то у тебя что ни день, то новая прописка жильцов.
— Это не сволочь, а благородная дама; ты не ври этого… да!.. Не ври!.. — говорила жидовка, спускаясь уже в свой подвал.
Она сообразила, что ей лучше всего отыскать того господина, который первый к ней приходил и которого она, сколько ей помнилось, видела раз выходящим из одного большого дома на дворе, где он, вероятно, и жил. Жидовка решилась отправиться в этот дом.
Когда граф Хвостиков проезжал с дочерью по Театральной площади мимо дома Челышева, Елизавета Николаевна вдруг опять закрыла себе лицо рукою и зарыдала.
— Лиза, о чем это? — спросил граф.
— Я тут в этом доме и погибла совсем, папа!.. — отвечала она, показывая на ту часть дома, которая прилегала к кремлевской стене.
Граф не расспрашивал более; он хорошо понял, что хотела сказать дочь.
На одной из значительных улиц, перед довольно большим каменным домом, граф велел экипажу остановиться: тут жил попечитель той больницы, в которую он вознамерился поместить дочь. Сказав ей, чтобы она сидела спокойно, граф вошел в переднюю попечителя и приказал стоявшему там швейцару доложить господам, что приехал граф Хвостиков, — по вопросу о жизни и смерти. Швейцар или, говоря точнее, переодетый больничный сторож, хоть господа и кушали, пошел и отрапортовал, что приехал какой-то граф просить о чем-то!.. Старик-попечитель, совсем дряхлый, больной и вздрогнувший при нечаянном появлении швейцара, вместо того чтобы ложкою, которою он ел суп, попасть в рот, ткнул ею себе в глаз и облил все лицо свое.
— Ах, Жорж, как ты всегда неосторожен! — воскликнула супруга попечителя, очень еще бодрая и свежая старуха, и, проворно встав со стула, начала мужа обтирать салфеткой. — Пригласи графа, — прибавила она затем швейцару.
Граф Хвостиков, войдя, прямо обратился к ней.
— Madame! Вы, как женщина, лучше поймете меня, чем ваш муж! — произнес он.
Муж действительно вряд ли что мог понять: все его старание было устремлено на то, чтобы как-нибудь удержать свою голову в покое и не дать ей чересчур трястись.
— К вашим услугам, monsieur le comte! [господин граф! (франц.).] — отвечала попечительша. — Не угодно ли вам пожаловать в гостиную и объяснить мне, в чем дело.
Граф последовал за нею.
— Madame! — начал он своим трагическим тоном. — Я потерял было дочь, но теперь нашел ее; она больна и умирает… Нанять мне ей квартиру не на что… я нищий… Я молю вас дать моей дочери помещение в вашей больнице. Александр Иванович Бегушев, благодетель нашей семьи, заплатит за все!
— Ах, cher comte [дорогой граф (франц.).], стоило ли так беспокоиться и просить меня; я сейчас же напишу предписание смотрителю! — проговорила попечительша и, написав предписание на бланке, отнесла его к мужу своему скрепить подписью. Ветхий деньми попечитель начал вараксать по бумаге пером и вместо букв ставить какие-то палочки и каракульки, которые попечительша своей рукой переделала в нужные буквы и, прибавив на верху предписания: к немедленному и точному исполнению, передала его графу. Она давно уже и с большим успехом заправляла всей больницей.
Вооружившись этой бумагой, граф Хвостиков прибыл в приют немощствующих с большим апломбом. Он велел позвать к себе смотрителя, заметил ему, что тот чересчур долго не являлся, и, наконец, объявив, что он граф Хвостиков, отдал предписание попечителя.
Такой прием графа и самая бумага сильно пугнули смотрителя: он немедленно очистил лучшую комнату, согнал до пяти сиделок, которые раздели и уложили больную в постель. А о том, чем, собственно, дочь больна и в какой мере опасна ее болезнь, граф даже забыл и спросить уже вызванного с квартиры и осмотревшего ее дежурного врача; но как бы то ни было, граф, полагая, что им исполнено все, что надлежало, и очень обрадованный, что дочь начала немного дремать, поцеловал ее, перекрестил и уехал.
Чтобы вознаградить себя за свои родительские труды, он завернул в первый попавшийся ему на пути хороший ресторан, где наскочил на совсем пьяного Янсутского.
Граф первоначально не поклонился ему и скромно спросил себе заурядный обед с полбутылкой красного вина, но Янсутский, надоевший своей болтовней всей прислуге, сам подошел к графу.
— Что вы на меня дуетесь?.. За что?.. — сказал он.
— Вы знаете, за что!.. — отвечал ему с ударением Хвостиков.
— Э, поверьте, на свете все трын-трава! — произнес Янсутский, усаживаясь около графа. — Выпьемте лучше!.. Шампанского!.. — крикнул он.
Граф, подобно генералу Трахову, очень любил шампанское и не мог от него отказаться; усталый и мучимый жаждой, он с величайшим наслаждением выпил стакан шампанского, два, три.
— А где Лиза теперь? — спросил вдруг Янсутский, наклоняясь немного к графу.
— Она в больнице и умирает, — отвечал тот мрачным голосом.
— Эх, обидно, черт возьми! — воскликнул Янсутский и схватил себя за небольшое число оставшихся волос на голове. — Отдайте мне ее опять — она у меня опять будет здорова, — прибавил он.
— Ни за что, никогда!.. — сказал решительно и с благородством граф. — Теперь уже я ее никуда от себя не пущу.
— Глупо!.. Очень глупо… Я сам, впрочем, скоро в трубу вылечу, если не устрою одной штуки; что ж, ничего! Пожито: хоть и спинушке больно, но погулено довольно! — говорил несвязно Янсутский. — Пойдемте на бильярде играть! — предложил он потом.
Граф мастерски играл на бильярде, о чем Янсутский в опьянении забыл.
— Но по какой цепе мы будем играть? — спросил Хвостиков невинным голосом.
— По три рубля за партию! — отвечал Янсутский с обычным ему форсом.
Граф согласился, думая про себя: «Я тебя, каналья, обработаю порядком за все твои гадости и мерзости, которые ты делал против меня!»
Пока таким образом опечаленный отец проводил свое время, Бегушев ожидал его с лихорадочным нетерпением; наконец, часу в девятом уже, он, благодаря лунному свету, увидел въезжавшую на двор свою карету. Бегушев сначала обрадовался, полагая, что возвратился граф, но когда карета, не останавливаясь у крыльца, проехала к сараю, Бегушев не мог понять этого и в одном сюртуке выскочил на мороз.
— Где же граф? — крикнул он кучеру.
— В гостинице у Тверских ворот остались, — ответил тот.
— А больная, за которой я его послал?
— Больную-с отвезли в больницу.
И кучер назвал больницу.
— Хорошо там ее поместили? — расспрашивал Бегушев, не чувствовавший даже холода.
— Граф сказывал, что хорошо, и сначала велел было мне дожидаться у гостиницы, а опосля вышли и сказали, чтоб я ехал домой.
— Он пьян, конечно?
Кучер усмехнулся.
— Должно быть, маненько выпивши, — ответил он.
— О скотина, о мерзавец!.. — восклицал Бегушев.
В это время нежданно-негаданно предстала пред ним жидовка.
— Ваше превосходительство, — заговорила она, рыдая, — вы изволили мне сказать, что все заплатите, а мне ничего не заплатили и даму эту увезли.
— Как не заплатили? — спросил Бегушев.
— Что вы говорите: «не заплатили»? Вам при мне отдали пятьдесят рублей!.. — уличил жидовку кучер.
— Разве пятьдесят рублей она мне должна? Ты пуще это знаешь… Я пойду теперь к губернатору, приведу к нему детей моих и скажу: «Возьмите их у меня! Мне кормить их нечем!.. Меня ограбили!..»
При словах «к губернатору» и «ограбили» Бегушев окончательно вышел из себя.
— Вон отсюда! — крикнул он так, что жидовка от страха присела на месте.
— Вон! — крикнул еще громче Бегушев.
Жидовка благим матом побежала со двора.
Возвратясь в комнаты, Бегушев тем же раздраженным голосом приказал лакеям, чтобы они не пускали к нему графа Хвостикова, когда он вернется домой, и пусть бы он на глаза к нему не показывался, пока он сам не позовет его.